Вук Драшкович. Ночь генерала ocr busya «Вук Драшкович «Ночь генерала» - shikardos.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Вук Драшкович. Ночь генерала ocr busya «Вук Драшкович «Ночь генерала» - страница №3/5

Да, то есть я хотел сказать – нет

– Обвиняемый Михайлович, вчера вы выслушали обвинительное заключение прокурора. Вы поняли содержание обвинительного заключения?

– Нет.


– Что вы не поняли?

– Невозможно понять эту ложь.

– Вы признаете свою вину?

– Нет.


– Итак, конкретно: действительно ли вы основали организацию четников и дали ей название Югославская армия в отечестве?

– Четник – это название, которое возникло в народе. Армия, оставшаяся без фронта, образует отряды четников.

– Когда у вас были первые встречи, первые контакты с партизанами?

– Только после вступления в войну Советского Союза.

– Когда это было?

– Кажется, летом. А возможно, и раньше.

– Вы имели контакты с партизанами в марте или феврале сорок первого года? Вы не можете не помнить, в каком именно месяце встречались с ними.

– Я не знаю точно, когда это было, в марте или позже. Но я знаю, что партизан вообще не было до тех пор, пока Гитлер не напал на Советский Союз.

– Вы вели какие-нибудь переговоры с партизанами?

– Да, и это были весьма продолжительные переговоры по очень многим вопросам. Я, например, предупреждал их, чтобы они не грабили крестьян, и говорил…

– Детали не важны. У вас была достигнута договоренность о том, чтобы не нападать друг на друга?

– Нет. Такое мне и в голову не приходило.

– Значит, вы не договаривались о взаимном ненападении?

– Абсолютно верно. Точно так. Мы договорились о взаимопомощи.

– Из этого я делаю вывод: была достигнута договоренность о взаимном ненападении.

– Об этом не шла речь.

– Как это не шла речь?

– Зачем нам было нападать друг на друга? Я мог только приветствовать их уход в леса и решение бить врага.

– Я хочу напомнить ваши показания, полученные в ходе следствия.

– Не нужно. Прошу извинить, если я чего-то не помню, но все, что в моих силах, я делаю.

– Каким было отношение к вам во время снятия показаний?

– Очень хорошим.

– Таким образом, все было вполне корректно?

– Ни в коей мере.

– С вами в тюрьме дурно обращались? Да или нет?

Совершенно верно. Отношение было очень хорошим.

– Вас вынуждали к даче каких-либо показаний?

– Нет.


– Вы ознакомлены с предложением некоторых американских адвокатов защищать вас?

– Я отказался.

– Добровольно или под давлением?

– Я не хотел искать защитников за пределами моей страны.

– Товарищ Вера, запишите. Обвиняемый полностью понял обвинительное заключение, отношение к нему в следственном изоляторе было вполне корректным, его не принуждали к даче показаний, не применяли по отношению к нему никакого насилия, он совершенно добровольно отказался от предложения американских адвокатов защищать его, потому что он полностью доверяет суду своей страны…

Пока генерал слушал диктовку судьи Джорджевича машинистке и безуспешные попытки адвоката Иоксимовича оспорить «полную точность» передачи и толкования судьей заявлений обвиняемого, ему вдруг показалось, что он сидит за пишущей машинкой и составляет секретное донесение князю Павлу и генералу военно-воздушных сил Душану Симовичу. Но самое удивительное, что, сидя за столом в Праге, он одновременно расхаживал по своему кабинету и самому себе диктовал:



«Прага, Мостецка, 15. Совершенно секретно, лично в собственные руки. Полковник Хаек – преданный нам человек, у него от нас нет тайн. Немецкий контрразведчик, полковник Чунке, убит немцами за его связи с русскими. Ханна – стопроцентно наша. Русские разрабатывают проект танка с броней гораздо более прочной, чем немецкая. Кроме того, они работают над реактивным минометом. Детали сообщу, как только они станут мне известны…»

– Когда, по вашему мнению, был наиболее благоприятный момент для общего наступления на немцев?

– После того, как партизаны взяли Ужице, а я Пожегу и Чачак.

– Когда точно это было?

– Возможно, первого августа. Тогда мы взяли Лозницу.

– Именно в этот день?

– Я точно не помню.

– Это вы в августе напали на одно из подразделений валевского партизанского отряда в селе Планинка? Действительно ли лично вы возглавляли нападавших?

– Да.

– Но как же так? Вы воюете против оккупантов, а сами убиваете партизан за то, что они подняли восстание против тех же оккупантов?



– Я это объяснял вам еще находясь в изоляторе.

– Мне? Вы это объясняли следственным органам.

– Это были вы. И прокурор Минич. И Пенезич. Вы прекрасно знаете, что тогда никто не погиб и все взятые в плен партизаны были выпущены на свободу.

– Так вы напали или не напали на партизан в себе Планинка?

– Разумеется, да.

– Из-за чего?

– Я защищал крестьян от грабежей. Именно поэтому народ и поддерживал меня. В такой ситуации я напал бы и на своих собственных бойцов.

– Значит, если бы ваши люди занялись грабежом, вы бы за это на них напали?

– Те, что были в Планинке, были обычными ворами. Крали продукты питания. По такой же причине еще раньше я однажды напал и на отряд Печанаца.

– Но почему? Коста Печанац был воеводой четников.

– Они грабили.

– Значит, Печанац – грабитель?

– Не он, а его отряд.

– Получается, что Печанац и его люди были грабителями.

– Конечно.

– В это время восстание в Сербии уже разгорелось в полную силу?

– Я не могу точно вспомнить время и связь всех событий.

– Вы считали восстание преждевременным?

– Не понимаю, почему вы так настаиваете на этом. Понятие «преждевременно» может иметь разные значения. Если силы противника слабы, то тогда это не преждевременно. Лично я командовал наступлением на Горни Милановац, Страгаре, Рудник, Пожегу. Я наступал и на…

– Когда? Мне требуются точные даты.

– Я не могу вспомнить. Было так много событий в моей жизни в последнее время, что я как-то выдохся.

– Что значит выдохлись?

– Физически и духовно истощен. Я претерпел ужасные мучения…

– Когда вы отбили у немцев Чачак и Пожегу?

– Не помню.

– Может быть, это было в апреле 1941 года?

– Не знаю.

– Обвинительное заключение гласит, что ваши люди, Глишич и Игнятович, напали в Пожеге на партизан.

– То есть как? Я совершенно твердо уверен в том, что мы освободили Пожегу. Я лично командовал наступлением на немцев. Как мне помнится, это партизаны напали на моих людей и взяли в плен Глишича. Они хотели его расстрелять, но я послал письмо Тито в Ужице и просил его…

– Когда и где вы встречались с маршалом Тито?

– Никогда и нигде.

– На следствии вы сделали другое заявление. Кроме того, всей Сербии известно об этих встречах.

– Он в то время, как я помню, не был маршалом, да и вообще, в военном отношении был…

– Обвиняемый Михайлович! Когда вы встречались с маршалом Тито? Сколько раз?

– Три раза.

– Где?


– Один раз в доме воеводы Мишича, а два раза в селе Брайичи.

– Действительно ли вы с маршалом Тито 26 октября 1941 года заключили соглашение о совместной борьбе четников и партизан против оккупантов?

– Ему ничего не стоило подписать все что угодно, потому что он ни одного дня не соблюдал договоренности. Мы подписали, а он тут же…

– Действительно ли вы 26 октября взяли на себя обязательство участвовать в совместных действиях против оккупантов?

– Ну, наверное. Дату я не помню.

– А вам известно, что Божа Яворац в ночь с первого на второе ноября напал на партизан в Иванице?

– Он не подчинялся мне. Действовал самостоятельно.

– В ходе следствия вы заявили, что приказали снять осаду Кралева. Вы, конечно, помните, что ваши силы напали на танковые подразделения и артиллерию партизан и при этом перебили весь личный состав?

– Партизанские танковые подразделения?! Но это просто смешно. Таких и не существовало… Я об этом понятия не имею.

– А на артиллерию было нападение?

– У меня было два орудия, и у партизан тоже два, они их получили от меня. Ими командовал мой офицер, но я сейчас не помню его имени.

– Похоже, вы не помните ничего из того, в чем вас обвиняют. С какой целью было произведено передвижение Рачича в южном направлении?

– Дероко. Это был он.

– Не понимаю?

– Мой капитан Йован Дероко командовал теми орудиями, которые я передал партизанам. Они убили Дероко на Любиче.

– Это гнусный вымысел! – выкрикнул прокурор.

– С какой целью, повторяю, было произведено передвижение Рачича в южном направлении? – повысил голос судья Джорджевич.

– С целью передвижения в южном направлении.

– Хорошо, остановимся тогда на Четвертом наступлении. Вы заявили, что лишь из материалов следствия узнали о сотрудничестве ваших командиров с оккупантами.

– Даже если я это и знал раньше, то не могу вспомнить из-за всего того, что мне пришлось перенести. Тиф, потом вирус, все эти мучения…

– Это мы уже обсудили. Отношение к вам было вполне гуманным. Не отклоняйтесь от обвинительного заключения.

– Речь идет не только обо всех этих зверствах, но и о голоде.

– Вы хотите сказать, что голодали в следственном изоляторе?

– Ни в коем случае. Сейчас все просто прекрасно по сравнению с прошлым годом.

– Вы тогда голодали?

– Страшно. И я, и мои люди.

– А что же вы пережили в прошлом году? Может быть, это представляет интерес для суда. Где вы жили?

– В лесу.

– В какой-то постройке?

– Нет.


– А где же?

– Просто в лесу.

– У вас был какой-то бункер или землянка?

– Иногда был, иногда не было.

– Чем вы питались?

– Тем, что удавалось купить, но это было очень трудно.

– Вы всегда ели обычную человеческую пищу?

– Одно время мы питались только улитками.

– У вас были деньги?

– Деньги у меня были, но я умирал от голода вместе со своими деньгами.

– Значит, все это происходило с вами после окончания войны и вплоть до ареста?

– Да.


– Суд не интересует, чем вы питались, изолировав себя от своего народа, – прокурор встал. – Скажите, почему Недич оказался в Санджаке?

– Он собрался убить меня.

– Ваш союзник – убить вас? – расхохотался Минич.

– Не он сам, а Вучко Игнятович, который порвал со мной.

– Почему вы не расстреляли Игнятовича, ведь ваши люди арестовали его после того, как он бросил в вас гранату?

– Остоич хотел его расстрелять, но я сказал «нет».

– Действительно ли даже британский офицер Бейли требовал от вас, чтобы вы били оккупантов, а не партизан? – почти выкрикнул прокурор.

– Да.


– Прошу вас внести в протокол это признание о сотрудничестве с оккупантами.

– То есть, нет. Абсолютно нет, прокурор.

– Вы только что признались в измене.

– Я хотел сказать – нет. Со мной происходит что-то странное. У меня бывают мгновение, когда я думаю «да», а говорю «нет», или наоборот, думаю «нет», а говорю «да». Может быть, это от тифа или от вируса.

– Итак, действительно ли Бейли требовал, чтобы вы прекратили нападать на партизан и вместе с ними способствовали успешной высадке союзников на побережье Адриатики, которая тогда планировалась?

– Совершенно верно. Я был хорошо информирован, и я знал о тайных переговорах с немцами…

– Вы знали о ваших собственных тайных переговорах с немцами! Но это же совершенно естественно.

– Я сказал не то. Я, как мне кажется, говорил о том, что знал о вашей делегации, которая была в Загребе… не могу… опять забыл, что хотел сказать. Вы не напомните мне, с чего я начал?

– Чего требовал от вас Бейли?

– А, да. Вспомнил. Он требовал, чтобы я был более решителен в борьбе с коммунистами. Но позже этот человек оклеветал меня и действовал против меня.

– Значит, вашей целью было бить оккупантов, но одновременно вести борьбу и против коммунистов? – защитник Иоксимович пристально посмотрел на него.

– Против коммунизма или против коммунистов, точно не могу сказать. Прошу председателя суда пояснить, могу ли я говорить об этом не на закрытом заседании суда?!

– В Федеративной Народной Республике Югославии перед судом можно говорить все.

– Бейли сказал: нужно уничтожить партизан.

– Уничтожить партизан! – вскочил прокурор. – Я вас правильно понял?

– Да.


– У вас были и так называемые «черные тройки». Буква «З» означала «зарезать»?

– Да.


– Буква «З» означала и «запугать», и этой буквой обозначали исключительно тех, кто сотрудничал с оккупантами, – выкрикнул защитник. – Вы именно это сказали во время следствия.

– Совершенно верно. Я не отрицаю этого и сейчас, и я именно так сейчас ответил.

– Вы ответили «да», а не наоборот, – сказал судья.

– Разумеется, да. У меня в моей военной организации были «тройки», но не для того, чтобы резать людей, в чем меня клеветнически обвиняют.

– Скажите же, наконец, означала буква «3» зарезать или не означала? Да или нет?

– Я не хочу противоречить протоколу.

– Хорошо. Мы к этому вернемся во время допроса свидетелей. Чего касались велико-сербские тезисы Илии Бирчанина и его единомышленников?

– Я этого не понял. Это было очень мелко, не мой уровень.

– Может быть, речь шла о разделе Югославии? Фотич в Америке тоже выступал с этой точки зрения?

– Я не знаю. Это все действительно очень мелко.

– Сколько у вас было командиров.

– Достаточно.

– Чем объяснить единую линию в сотрудничестве с оккупантами?

– Это не моя линия.

– Обвиняемый Михайлович, – вмешался защитник Джонович. – Во время войны на территории, которую вы контролировали, выходило несколько ваших газет.

– Верно.


– В этих ваших газетах делалось какое-нибудь различие между великими державами-союзницами?

– Никогда. И к американцам, и к Советам отношение было одинаковое.

– Вы были убежденным монархистом?

– Я бы так не сказал. Просто я был верен присяге.

– Как случилось, что большое число республиканцев, причем очень авторитетных, оказалось членами вашего движения?

– Это произошло, господин Джонович, из-за того, что я уважаю чужое мнение.

– Ведь ваши дети – сын и дочь – еще до войны стали коммунистами. Вы знали об этом?

– Это был их свободный выбор. Мне было очень горько, но… Я всегда говорил, что коммунизм это большое зло.

– И из-за этого вы сотрудничали с Гитлером, – взбешенным голосом сказал прокурор. – Гитлер это не зло, а партизаны зло.

– Нет.


– С чего вдруг теперь вы говорите «нет»?

– Да, но они не такие, как немцы. В сущности – да. Но немцы разбиты и ушли.

– Вот так же вы говорили и вашему другу, американскому полковнику Макдауэллу.

– Не могу вспомнить.

– Макдауэлла?

– Пожалуйста, напомните. Прошу вас, доведем это до конца.

– Хотите уйти в сторону от обвинительного заключения, – усмехнулся прокурор. – Напрасно, ничего у вас не выйдет. Ваши преступления уже давно доказаны.

– Это мне безразлично… Прошу меня извинить, я не понял вопроса.

– Один ваш сын погиб, – сказал защитник Иоксимович. – Младший или старший?

– Совершенно верно.

– Младший или старший?

– Все зависит от ситуации на местах. Иногда младший офицер может оказаться старшим и наоборот.

– Я прошу это зафиксировать, – крикнул Иоксимович. – Как вы себя чувствуете, господин генерал?

– Защитник Иоксимович, – судья поморщился. – Как адвокат вы должны были бы знать, что на скамье подсудимых нет ни генералов, ни полковников, ни министров, ни шоферов, ни рыбаков. В зале заседаний суда есть только судья, прокурор, защитник и обвиняемый. Вам это известно?

– Разумеется, известно, – ответил Иоксимович.

– Это значит, что вы не можете обращаться к обвиняемому Михайловичу как к генералу.

– Это мне ясно, – сказал Иоксимович и, обращаясь к Драже, спросил: – Обвиняемый господин генерал, вы меня знаете? Кто я?

– Хоть вы-то не выставляйте меня сумасшедшим.

– Но вы скажите, кто я?

– Прошу вас, давайте это доведем до конца.

– Вы устали? – спросил судья Джорджевич.

– Ни в коем случае. Прошу только дать мне немного времени и возможность ознакомиться с моим архивом.

– Я вас спрашиваю, не устали ли вы, не чувствуете ли себя утомленным? Если это так, то давайте сделаем перерыв.

– Абсолютно нет. Я себя совершенно не чувствую виновным. Ни в коей мере. Давайте закончим, и я в письменной форме отвечу на все пункты обвинительного заключения.

– А как же свидетели? – издевательским голосом спросил прокурор. – Вам страшно встретиться лицом к лицу с вашими жертвами. Найдите в себе храбрости хотя бы настолько, чтобы посмотреть им в глаза. Ваши жертвы огромны… то есть огромно число тех, кого вы сделали несчастными.

– В этом вопросе не могу с вами не согласиться. Жертвы в этой войне действительно огромны… Извините, что вы только что сказали?

– Что вы совершили страшные преступления и у вас нет храбрости встретиться лицом к лицу со свидетелями.

– Я только этого и жду. Не вам рассказывать мне о преступлениях. Не вам, которые живьем закапывали людей в землю, перерезали горло, крали и поджигали дома. А вы помните, прокурор, что было на Таре? Собачье кладбище, так вы называли это место. Кто побросал сотни несчастных, и даже детей, в ямы в Черногори Лике и Герцеговине? Кто резал сербских священников? Кто заключал пакты с немцами? Давайте послушаем свидетелей, я только этого и жду…

– Допрос прерывается из-за усталости обвиняемого, – прервал его судья Джорджевич, с трудом перекрикивая возгласы и ругательства публики, разъяренной таким выступлением обвиняемого.

– Я протестую! Это просто свинство! – ударил по столу кулаком защитник Иоксимович. – Я требую, коллега председатель, чтобы вы призвали публику к порядку.

– В связи с чем вы протестуете? – спросил судья после того, как шум в зале затих.

– В связи с тем, что вы прерываете допрос как раз в тот момент, когда мой подзащитный пришел в себя. Он все время производил впечатление человека, который не в себе. Он не понимал вопросов, даже создавалось впечатление, что не вполне понимал значение некоторых своих слов. Возможно, он находился под действием каких-то препаратов или чего-то в этом роде, и действие ядов на его сознание только что прекратилось. Я делаю такой вывод на основании его слов и поведения всего несколько минут назад. Вы это почувствовали и именно из-за этого решили прервать допрос. Нет, ни в коем случае, я требую продолжить, – он опять стукнул кулаком по столу.

– Обвиняемый Михайлович, – с улыбкой обратился к нему судья. – Вы в полном сознании?

– Я не позволяю вам задавать такие вопросы. Это дерзость. Вы меня оскорбляете.

– Не я, а ваш защитник. Он хочет представить вас сумасшедшим.

– Мне недостает моего архива. Документов.

– А вообще, в умственном отношении, вы чувствуете себя здоровым?

– Конечно.

– Если у вас есть сомнения и проблемы в этом смысле, суд немедленно направит вас на психиатрическое освидетельствование.

– Разумеется. В этом я не сомневаюсь.

– Как понять ваш ответ?

– Я отвергаю подлые намерения объявить меня сумасшедшим. Прошу вас, закончим. И прошу дать возможность пользоваться моим архивом.

– Защитник Иоксимович, ваши необоснованные подозрения опровергает сам подзащитный. Он желает и даже требует отложить допрос.

Обвиняемый вашей силой

– Продолжаем разбирательство и переходим к допросу свидетелей, – сказал судья Джорджевич. Перед началом заседания суд дает возможность корреспонденту белградского радио, которое осуществляет прямую трансляцию с процесса, познакомить слушателей с мнением иностранных журналистов, присутствующих в зале суда. Кино– и фоторепортерам разрешено произвести съемки. Суд просит всех заинтересованных в этом уложиться в десять минут.

– Дорогие радиослушатели, масса людей заполнила зал заседаний суда, – раздался голос репортера, а генерал в это время согнувшись сидел на скамье подсудимых, ладонями заслоняя лицо от то и дело вспыхивающих блицев. – Крестьяне, рабочие, интеллигенция, женщины, старики. Здесь можно увидеть костюмы, характерные для самых разных краев нашей страны: сербские пилотки, шапочки из Лики, шляпы из Славонии. Многие женщины одеты в черное. Все эти люди уже несколько дней подряд присутствуют на суде над Дражей Михайловичем. Мужчины и женщины сидят часами, не сводя взгляда со спокойного, собранного лица председателя суда и с бородатого монстра, который здесь, перед лицом народной справедливости, вынужден рассказывать о кровавых следах, тянущихся за ним по всем дорогам, по которым его вели его преступные планы. Среди тех, кто присутствует в зале суда, много людей, которые в письменной форме требовали от министра Ранковича и министра Крцуна убрать с лица земли чудовищного преступника Дражу Михайловича. Мы не знаем этих людей в лицо, но мы можем представить себе, как выглядят эти мужчины и женщины, какую боль чувствуют они всякий раз, когда только лишь упоминается имя Дражи. Сейчас эти лица здесь, перед нами, перед кино– и фотокамерами со всего мира. Но послушаем, дорогие радиослушатели, что говорят иностранные корреспонденты…

Стараясь не слушать всего, что звучало вокруг, он, кто знает почему, вспомнил вдруг то утро, когда у него на руках умер его второй сын Любивое. Совсем крошка. Да, да, вспомнил он, ему не было и пяти месяцев. «Где же мы тогда жили? На Врачаре или на Сеняке? А в нынешний дом мы вселились… цел он или разбомбили? На застекленной веранде Елица поливает цветы, а дочь Гордана и племянница Радмила хохочут в конюшне… Как они любили наших скаковых кобыл… вот я и сейчас вижу их так ясно, будто они рядом, только не могу вспомнить имен». В этой конюшне, на окраине Белграда, он держал и одного жеребца по кличке Журавль и часто приезжал верхом на нем в Дом гвардии… «В Дом моего нынешнего позора, ужаса, в Дом, где сейчас происходит суд, – подумал он. – Ах, если бы вернуться… по всему дому, во дворе утки, кролики, голуби. Бранко и Войя целыми днями… да, да, да, одну кобылу звали Лака, а другую Кока. Бранко так наслаждался верховой ездой, но однажды упал и поранился… из-за чего же он поранился, ведь ему пришлось в больнице накладывать швы… а-а, он послал Коку в галоп на булыжной мостовой. А моя Радмила? Никаких вестей о ней нет. Не погибла ли она в войну, что с ее мужем? Последний раз я их видел… а что, если она все же в зале? Если они ее заставили, и ее, и…» Он вздрогнул и машинально повернулся к народу. В тот же момент ему стала ясна бессмысленность такой попытки кого-то отыскать, и он снова опустил голову и принялся разглядывать фиолетовые пятна на своих руках.

– …Я, Сергей Борозенко, Герой Советского Союза и специальный корреспондент газеты «Правда», – сказал в микрофон журналист, окруженный толпой кино– и фоторепортеров, так что генералу, хотевшему увидеть его, это не удалось. – Обвиняемый Михайлович – это хитрый и подлый враг, сейчас, в зале суда, он пытается выиграть свой последний бой, но факты и документы недвусмысленно разоблачают его…

– Коллега, из какой вы редакции?

– Петр Никитин, корреспондент газеты «Известия», – раздалось по-русски, также как и в предыдущем случае, но генерал не прислушивался к словам переводчика, потому что он хорошо понимал по-русски. – Ясно, что Дража Михайлович болезненно властолюбивый человек. Он хотел стать балканским диктатором, повелителем народов…

– Джон Гиббсон, корреспондент лондонской «Дейли Уоркер». В ходе этого процесса рушатся многие легенды, связанные с именем Михайловича. Я хотел бы подчеркнуть справедливость судебного процесса, а также то, что власти сделали все возможное для того, чтобы обеспечить быстрое и точное информирование общественности…

– Я американский корреспондент, и я высоко ценю ярко выраженный дух сотрудничества властей с прессой. На меня произвели большое впечатление серьезность отношения к делу членов суда и внимательное отношение к обвиняемому. Спасибо вам.

– Как ваше имя?

– Уильям Кинг, корреспондент «Ассошиэйтед Пресс».

– Я буду краток. Поведение Михайловича напоминает мне то, как держались перед судом в Нюрнберге нацисты. Я, Кеннет Сайерс, представляю британскую «Нью Кроникл».

– Михайлович – это преступник. И мне не нравится поведение его защитников. Это все, что я хотел сказать.

– Представьтесь, пожалуйста.

– Чу Чинь-Янь, корреспондент китайского агентства печати.

– Прошу начать допрос свидетелей, – сказал судья Джорджевич. – Введите свидетеля Милицу Опачич.

– Дорогие радиослушатели, – говорил репортер белградского радио, – уже сегодня в Москве, Лондоне, Вашингтоне, Праге, Варшаве и Софии люди услышат и прочитают в газетах о Милице Опачич, матери народного героя Стевы Опачича из Голубича под Книном. Как раз в этот момент она входит в зал заседаний суда. На лице ее глубокие морщины, она вся дрожит от гнева. Сжимая в руках пеструю матерчатую сумку, она начинает давать свидетельские показания. Послушаем, что говорит эта мать.

– Товарищ судья, товарищ прокурор, я слушаю, что говорит здесь этот гад, и у меня кровь стучит в висках. Мне хочется вскочить и выдрать его поганую бороду. Однажды четники пришли в наше село, перебили всех, кого застали, пожгли дома, срубили все фруктовые деревья, а на стволе одного грецкого ореха вырезали слова: «За нашего Короля – пусть горит вся земля!», – она замахнулась кулаком в сторону обвиняемого. – Они зарезали моего брата, ему было шестьдесят два года, его жену разрубили на куски, а моей племяннице, студентке, отрубили ноги, а потом сожгли ее живьем, – она зарыдала и пошатнулась. К ней подбежала поддержать ее китайская корреспондентка, вокруг столпились фоторепортеры…

– Я из того же села, что и Милица, – начал свои показания Андрия Павчевич. – Его бородачи схватили меня и кололи ножами куда попало. Я чудом остался жив…

– Чья это фотография у вас в руках? – задал вопрос прокурор свидетелю Миодрагу Покимице.

– Это мой сын, Душан. Он был старшеклассником, когда началась война, и он ушел в партизаны. Когда он попал в руки четников, они сначала забивали гвозди ему в руки и ноги, а потом… потом перерезали ему горло! Его тело они бросили в реку, я его искал, искал… В реке я нашел много трупов товарищей моего Душана.

– Где вы были во время Первой мировой войны? – спросил прокурор.

– Воевал, где же еще. Я был награжден медалью имени Карагеоргия, но я выбросил ее после того, как четники убили моего Душана. Мне не нужна королевская медаль, если король считает четников своей армией.

– Введите свидетеля Шукало Сулю, – сказал судья.

Чернявый мужчина средних лет, с выдающимися скулами и большими усами, в гражданской одежде, без галстука, в рубашке, застегнутой на все пуговицы под самое горло, вошел в зал как бы с опаской, осторожно. Сообщая сведения о себе, он все время озирался по сторонам. От смущения и страха его освободил прокурор, напомнив ему о преступлениях людей Михайловича по отношению к мусульманам в Фоче.

– Они убивали нас ножами на мосту, по спискам, и сверху, уже мертвых, сбрасывали в Дрину.

– Что это были за списки? – спросил судья.

– Списки, которые составил Дража.

– Что там было сказано? Вы не можете вспомнить?

– Там было написано перебить всех людей мужского пола старше двух лет, а женского – старше двадцати. Всех подряд.

– Сколько людей было убито на том мосту?

Только у вас, в Фоче, они уничтожили около двух тысяч человек…

– Пригласите свидетеля Лайо Латифа, а вы, товарищ Шукало, можете остаться в зале, если хотите…


«Батька, там какая-то женщина, – ему показалось, что он явственно слышит голос майора Остойича. – Пришла из Фочи, у нее для тебя письмо от усташей».

«За что мне эти муки?! И мне, и всем нам на веки вечные, – запричитала перед ним женщина и опустила на землю большой сверток. – Вот он, мой Гаврила, солнышко мое, глазки мои ясные!» Она развернула холстину и принялась целовать обугленный труп новорожденного ребенка. «И месяца не прожил, маленький мой, счастье и несчастье мамино! На вертеле, как цыпленка… цыпленочек ты мой, щеночек, догорела твоя свечка! Послали твою маму бедную, от горя почерневшую, отдать тебя в руки Драже, чтобы он тебя оживил и воскресил!» – тут она потеряла сознание и упала. Многие из стоявших вокруг офицеров и солдат всхлипывали.

Капитан Бойович нагнулся и взял конверт, засунутый между ножками ребенка. Скрипя зубами, он открыл его и протянул командующему.

«Это ждет каждого серба из Фочи, если ты немедленно не снимешь осаду города. Это же ждет каждого серба в независимой Хорватии, если ты, Дража Михайлович, не прикажешь своим бандитам выйти из леса и сдать оружие!»

Даже сейчас, в зале суда, он с трудом сдержал подступившие слезы. Тогда он приказал своим войскам в тот же день развернуть наступление. Он сказал: «Мои герои, излейте на врага всю силу вашего гнева. Но карайте только преступников, гражданское население, невинные люди ни за что не должны пострадать. Пусть каждая мусульманка будет вам как мать, пусть каждый мусульманский ребенок будет вам как родной!»

«Однако, Батька, так не пойдет! – закричал кто-то из толпы офицеров и солдат. – Мусульманка мне не мать!»

«Братья мои, дети мои, мы не усташи. Мы не такие. И мы не будем такими никогда и ни при каких обстоятельствах. Мы не преступники, и мы не мстим. Вперед, на Фочу, и будем вести себя как герои и солдаты, как это и должно…»
– Есть у вас дети? – спросил судья крестьянина Латифа.

– Было их у меня пятеро. Сейчас остался один… четверых четники зарезали.

– Когда и где?

– На второй день после Рождества сорок второго. Только мы сели ужинать…

– Чье это было Рождество? – прервал его вопросом защитник Иоксимович.

– Как это чье? Рождество оно и есть Рождество.

– Православное и католическое Рождество приходятся на разные даты.

– Это было на наше, товарищ, на наше… настоящее Рождество. В Фоче нет католиков. Они ворвались в дом, похватали нас прямо за обеденным столом. Тут же нас и убивать стали. Ножами. Четверых моих дертей и меня тоже… Вот, видите, – он показал шрам от ножа поперек горла. – Аллах меня спас. Двадцать дней потом не мог ни есть, ни говорить.

– Кто был их командиром?

– Не знаю. Говорили…

– Командовал лично он, – прокурор показал пальцем на генерала.

– Теми, кто убил моих детей, командовал какой-то Обрад Тостич. Так по крайней мере говорили.

– Что вы можете сказать на все это, обвиняемый? – спросил судья Джорджевич, протирая платком запотевшие стекла очков.

– Позор. Преступление и огромный грех. Что же я еще могу сказать? Был нарушен мой приказ, и, насколько я помню, мой военный трибунал осудил большую группу четников на смерть.

– Они были расстреляны?

– Абсолютно все.

– Назовите их имена и фамилии, – сказал прокурор.

– Этого я не знаю. Это известно вам, прокурор.

– Мне?

– В ваших руках мой архив, там есть и приговор с именами тех людей, которые опозорили мою армию и мой народ.



– Пригласите свидетеля Иозо Урожника. Судья решил замять спор между прокурором и обвиняемым.

Свидетель в белой рубашке, без правой руки, вошел в зал с выражением испуга на лице. Голос его дрожал, когда он сообщал данные о своем имени, месте и годе рождения.

На вопросы он отвечал бессвязно, постоянно щурясь. В его село, Плоче, ворвались четники и согнали всех жителей на центральную площадь. Собрав целую толпу народа, они начали, как сказал свидетель, расстреливать ее. Некоторые попытались бежать.

– Бросился бежать и я… бегу и все оглядываюсь, и вижу, как горят дома… Мато пуля попала в затылок, он упал… я получил несколько пуль в плечо… думаю, это была очередь из автомата, в спину… Я потерял руку, дом, двоих родственников.

– Скажите, а в окрестных селах происходило что-либо подобное? – спросил прокурор.

– Такое же творили они в Горажде, и в Ковачево Поле, и в Вишневе, и в Дубе… да и в Любише, но так, как в Прозоре, не было нигде.

– И все это были четники?

– Да, четники, под командованием оккупантов… С итальянцами вместе.

– Алекса, вы, как значится в моих документах, являетесь и свидетелем, и жертвой бандитского ножа Дражи Михайловича, – Минич рылся в толстой пачке бумаг, лежавшей перед ним. – Я вижу, что ваша левая рука действует плохо, а на шее у вас заметный след от… Расскажите нам все, что вы знаете.

– Я крестьянин из села Рибац, недалеко от Прозора. Нас, Пранюшичей, было в селе девять домов. Мои еще в старые времена пришли из…

– Давайте сразу ближе к делу, прошу вас, – сказал судья. – Расскажите, как и когда вы пострадали.

– От четников, в октябре сорок второго. Они ворвались в наше село как звери… Один из них вытащил нож и спросил меня, кто я такой. Я ответил, что я человек, крестьянин. Ну, нет, сказал он, я знаю, что ты коммунист, поэтому ложись на землю, и я тебя зарежу.

– А вы не помните поточнее, что именно сказал вам этот четник? – спросил прокурор.

– Если точно, то он сказал так: «Ложись, я тебя резать буду, мать твою миллион раз!»

– И что же было дальше?

– Дальше он мне перерезал горло. Вот, смотрите, – он задрал подбородок. – Когда он перерезал мне горло, я попытался бежать, но он вонзил мне нож прямо в сердце!

– Прошу вас правильно понять меня и извинить, – тихо произнес защитник Иоксимович. – Я не хочу, поверьте, ставить под сомнение те несчастья, которые вам пришлось пережить. Но все же мне непонятно, как это может быть, чтобы вы после того, как вам перерезали горло да еще и ударили ножом в сердце, оказались здесь, да еще и в роли свидетеля?

– Он хотел мне перерезать горло, но нож прошел только по коже. Вот, посмотрите, – он опять задрал подбородок. – Я уверен, что он метил мне прямо в сердце, но промахнулся и попал в левую руку. Буквально раскроил мне мышцу.

– Жгли ли четники дома? – спросил Минич.

– Да. Они подожгли несколько сел: Ковачевичи, Маглице, Копчичи и Орашац. Целых домов почти и не осталось. Расстреливали всех, кто ростом выше винтовки.

– Как это – выше винтовки?

– Очень просто. Поставят ребенка рядом с винтовкой и, если он хоть на палец выше, тут же его расстреливают.

– Вы по национальности – хорват?

– Да.


– Скажите, они в таких ситуациях убивали только мужчин?

– Да. А женщин они бросали в огонь.

– Сколько людей было тогда уничтожено?

– Мужчин – полторы тысячи.

– А женщин?

– Точно не знаю, а раз так, то и и не буду говорить.

– Откуда вам известно, что было убито именно полторы тысячи мужчин? – задал вопрос защитник Никола Джонович. – Это вы лично подсчитали?

– Нет. Так написано в газетах.

– В каких газетах?

– Ну, я вчера читал в газетах об этом.

– Пригласите свидетеля Лепосаву Прокич, – сказал судья. – Обвиняемый, вы хотите что-то сказать? Я вижу, вы подняли руку.

– Я… Да, я хотел… но теперь, кажется, не хочу.

– Почему?

– Даже царапина, нанесенная невинному и безоружному человеку, не может быть оправдана, поэтому мне так тяжело, мучительно слушать все это.

– Значит, вы раскаиваетесь? Вам стыдно? – с живостью подхватил прокурор.

– Нет, ни то и ни другое. Много из того, что я слышу, преувеличено или вообще вымышлено, хотя факт остается фактом – во время войны не бывает такой армии, которая не совершила бы хоть какое-то зло. Что касается меня, то лично я никогда не отдавал приказа убивать, мучить или грабить мирное население или пленных. Таких приказов нет и в том военном архиве, который вы захватили вместе со мной. Однако в моем архиве были попавшие мне в руки тысячи приказов партизанских командиров, где говорилось о том, чтобы расстреливать, резать, бросать живьем в ямы, грабить…

– Вы лжете! – вскочил со стула Минич и даже сделал шаг в сторону обвиняемого. Весь зал был на ногах, все кипело он свиста, рева и брани. Судье Джорджевичу потребовалось больше пяти минут, чтобы утихомирить разгневанную публику. Все расселись по местам и замолчали лишь после того, как судья пригрозил очистить зал.

– С Дражей что-то происходит, – прошептал Иоксимович своему коллеге Джоновичу, пока судья спрашивал у свидетельницы ее личные данные. – Он, кажется, приходит в себя.

– Откуда вы, товарищ Лепосава? – спросил судья.

– Из села Дубля в Мачве. Вот хорошо, хоть я сейчас расскажу все. Бородачи у меня сто раз требовали по десять тысяч динаров, – рассказывала она задыхаясь. – Они мне говорили так: «Тащи деньги или мы тебя, толстуху, на куски порежем и сварим из тебя мыло».

– Они именно так вам грозили? – спросил Иоксимович.

– Именно так, вот вам крест, – перекрестилась она. – Да этим свиньям, которые никогда не мылись и одежды своей не стирали, мыло и не нужно было, им кровь была нужна. А мы сейчас хотим, чтобы их судили, чтобы эти гады…

Генерал закрыл уши ладонями. Он не хотел всего этого слышать. Мысли его были мучительными, его охватило омерзение. «Сербия, Сербия, я тебя плохо знал! Сколько здесь скотов! Крестится и тут же лжет. Выучила все наизусть, как стишок… Немного попугали ее, немного ей заплатили, многих можно купить, и они становятся такими, что хуже не придумаешь. Я знаю, что по природе люди слабы и склонны к падению, но такое… да это женщина несравненно хуже и Минича, и Крцуна, всех их вместе взятых. А сколько таких по всей Сербии, сколько такого в самих нас?! Сегодня коммунизм, вчера турки… Из какого же мы материала и что изнутри нас разъедает и разрушает? Я никогда бы не смог поверить в такое человеческое падение. Милош,

[17] ты был прав. За то, что ты убил Карагеоргия, да еще так трусливо и жестоко, я никогда не мог тебя принять, не мог признать твои заслуги даже там, где их следовало бы признать. Сейчас я понимаю твою жестокость по отношению к нашему народу, не имеющему души. Сегодня они остались такими же, как были тогда. Они не изменились. А если и изменились, то только в худшую сторону… Она еще будет здесь рассуждать, кто мылся, а кто нет! Надо было и мне вести себя, как князь Милош. Ярмо на шею, колокольчик и плетка. Таких людей только насилием можно заставить соблюдать хоть какой-то порядок. Насилием, бесчеловечным и слепым насилием. Милош это понимал. И Карагеоргий понимал. Саблю наголо, плетку в руку и – готово! Направо, налево – от души! Силой, только силой… Вот и этот пастух поет как заведенный, а сам даже не понимает смысла своих слов. Ссылается на Маркса! На товарища Марса… даже выговорить не может правильно. Не верю, что они его подучили, это он по своей воле, интуитивно, этот безграмотный пастух надеется понравиться прокурору, произвести хорошее впечатление и получить в награду что-нибудь получше. А возможно, он и не хочет награды. Лжет бесплатно, из чувства верноподданничества… А теперь на очереди рабочий. Вчера были учитель, почтальон, два солдата… сегодня мусульманин, наши ветераны с Салоникского фронта, крестьяне, пастухи, рабочие… Все сословия, все профессии, вся Сербия, все отбросы. Одно и то же… все говорят одно и то же. Как это жалко и гадко. Великий народ с великими моральными принципами! Кого я обманывал всю свою жизнь? Честь и способность приносить жертву во имя чести существуют только в наших народных песнях и сказках. Все мы Обиличи и Аввакумы, но только не в жизни, а в стихах и песнях, на праздниках, на ярмарках, на посиделках. Или в книгах, которые мы писали неискренне, писали для того, чтобы успокоить чувство раскаяния и забыть о своем позоре. А в сущности, если подумать спокойно, наши песни и наши народные сказители ничего не извратили, просто мы их неправильно поняли. Королевич Марко был вассалом, обычным турецким слугой, и песни этого не скрывают. Не скрывают они и того, что брат шел на брата, отец на сына, а сын на отца, кум у кума уводил жену, выкалывал глаза и топором проламывал грудь…»

– Пригласите свидетельницу Вукосаву Тркуляц.

– Я здесь, – сказала она, подходя к столу, за которым сидели судьи.

– Вы узнаете его? – прокурор указал пальцем на сидящего на скамье подсудимых. – Вас он тоже хотел перетопить в мыло?

– Сначала я хотел бы узнать ваши личные данные, товарищ Вукосава, – улыбнулся судья.

– Как скажете. Я честно расскажу вам все, что знаю о генерале Михайловиче.

– Для вас он не генерал, – сморщился судья. – Он вообще не генерал.

– А кто же он? – удивилась крестьянка.

– Он обвиняемый.

– Бог свидетель, это не так.

– Что вы сказали?

– Генерал Михайлович – это генерал Михайлович. Его обвиняет ваша партия и ваша сила, но не я! – неожиданно она повернулась в сторону генерала и поклонилась ему.

Его взгляд заискрился удивлением и смущением, в груди потеплело, и сердце забилось сильнее. Смешались вместе печаль и радость, гордость и сомнения только что мелькавших в голове мыслей, от которых оторвала его эта женщина.

– Вон, шлюха! – завизжал кто-то у него за спиной.

Весь зал вскочил со своих мест, все осыпали Вукосаву проклятиями. Двое парней, прорвав цепь охраны, бросились на Вукосаву и вцепились ей в волосы.

– Он генерал, и я за это хоть на виселицу пойду! – кричала она, пока охрана под крики разъяренной публики выводила ее из зала заседаний суда.

Последнее слово скажут другие

«Только бы этот кошмар поскорее закончился?» – думал он, глядя на микрофон, лежавший перед ним на деревянном столике, похожем на те, на которых на почтах граждане заполняют бланки и пишут адреса на конвертах. Время от времени он покашливал и вытирал белым платком пот со лба. На этом столике, только сегодня появившемся в зале суда, лежали его записи и краткий конспект того, что он собирался сказать.

Ему хотелось стоять лицом к публике, как судьи, или хотя бы боком, как прокурор и защитники. Но это не позволили. Все было расположено так, чтобы он смотрел прямо в сторону судей и вообще не видел толпу народа в зале. Сейчас он стоял в ожидании, когда разойдутся репортеры и операторы.

Впервые в жизни ему предстояло говорить, повернувшись спиной к слушателям. Он относился к числу тех, чьи мысли и фразы во многом, а часто даже решающим образом зависели от лиц, взглядов, протеста, одобрения, смеха, шума или комментариев тех, к кому он обращался.

«Все это так бессмысленно и унизительно, дорогой мой Драгич, – грустно усмехнулся он своему защитнику, почему-то уверенный, что тот поймет эту усмешку правильно. – Больше всего мне хочется отказаться, не произносить ничего, ни единого слова. Это театр, в котором мне досталась самая жалкая роль. Приговор известен заранее, и хочется только одного – чтобы он прозвучал как можно скорее. А так получается, что я стараюсь спасти свою жизнь, когда на самом деле мечтаю только о том, чтобы все скорее закончилось. Что это такое, чего они не знают и предполагают узнать от меня сейчас? Те, которые меня судят, знают все, знает народ, знают в Вашингтоне и Москве. Я просто обязан быть виновным. Если бы победил Гитлер, то его юристы и его пропаганда выдвинули бы тысячи и тысячи доказательств, достаточных для того, чтобы приговорить к смерти и Рузвельта, и Де Голля, и Трумэна, и Сталина. А под обвинительным заключением Черчиллю я и сам с удовольствием бы подписался. Этот толстяк…»

– Обвиняемый Михайлович, вам предоставляется последнее слово! – выкрикнул судья Джорджевич.

– Последнее слово не за мной, – ответил он. – Последнее слово скажут другие, когда ни меня, ни вас уже не будет.

– Как это понимать? – судья растерялся.

– Кто-то воспримет мои слова как защиту, кто-то как обвинение, – не отреагировав на вопрос судьи, продолжал он полным сил голосом, как будто очнувшись от безволия, в котором находился до этого. – Что касается меня, то я не хочу ни защищать себя, ни обвинять тех, кто меня судит. Я просто расскажу правду и ничего больше. Конечно, я не смогу со всей точностью привести даты и процитировать документы, я буду не в состоянии вспомнить многие имена и события.

– Значит, вы заранее ищете оправдания, – перебил его военный прокурор. – Собственно говоря, вы еще с самого начала признали, что вам нельзя верить, потому что у вас нет доказательств.

– У меня есть доказательства, но они в ваших руках. Вы захватили мой военный архив, а все доказательства там. Дайте мне доступ к архиву, и я на месте убью вас доказательствами! – воскликнул он, обращаясь к Миничу, и ему показалось, что на этот раз из зала не донеслось ни брани, ни свиста.

– Вам больше никого не удастся убить, – отрезал прокурор.

– Чем мизернее люди, тем больше они стремятся выглядеть значительными, – генерал заглянул в свои записи. – Именно на таком стремлении – меньшинство выдать за большинство, последнего за первого, а преступника за праведника – построено все обвинение. Оно опирается на выдумку, что будто бы партизаны подняли восстание против оккупантов, и народ с воодушевлением поддержал их, а мои люди, представлявшие собой «меньшинство» и отвергнутые народом, якобы боролись против этого партизанского «большинства», совершая при этом ужасающие преступления и сотрудничая с оккупантами и усташами. А что было на самом деле? Буду излагать по порядку.

Капитуляция застигла меня на военных позициях под Добоем, и я отказался сложить оружие. Я не принял капитуляцию и продолжал бороться, бороться настолько, насколько в тот момент позволяли обстоятельства. Люди, воевавшие вместе со мной, были законной армией нашего государства. Мы воевали под тем же знаменем, с теми же командирами и сохраняя верность принятой нами присяге. Благодаря этому не исчезла законная армия. Народ в оккупированных районах нашей страны смог снова поднять глаза после того, как он был попран, втоптан в грязь и позор. Некоторые из подчиненных мне командиров считали, что мы должны возродить Сербскую армию, и ее остатки уже начинали стягиваться в горы. Я смог убедить людей в значении и величии Югославии как идеи и как государственного объединения, несмотря на невиданные военные предательства и преступления других. И моя цель была бы достигнута, причем в полном объеме, если бы не появилась коммунистическая секта, которая воспользовалась присутствием на нашей земле оккупантов для реализации своих партийных задач, если бы эти идеологические фанатики и эгоисты не раскрутили кровавый хоровод гражданской войны. Война не продлилась бы так долго, а наши жертвы были бы не столь ужасающи. К нашему несчастью, отечество сербских и югославских коммунистов было не здесь, а далеко отсюда – в Советском Союзе, поэтому они с первого же момента действовали в Югославии как террористическая группировка иностранного государства. Партизаны были иностранными наемниками, а до этого…

– Я не позволю вам гнусной ложью бросать тень на народно-освободительную войну! – вскочил с места прокурор.

– Криками и бранью невозможно опровергнуть тот факт, что и вы, прокурор, и все судьи в этом зале одеты в форму иностранного государства. Вы и сейчас остаетесь вооруженным отрядом Красной Армии. Некоторые, возможно, и сами этого не понимают, так же как и многие партизаны не понимали, что были иностранными, советскими наемниками.

– А вам бы больше понравилось, – сказал Минич, – если бы мы носили бороды и кокарды?!

– Они по крайней мере наши, а не чужие. И мои люди, и я одеты в наши формы, на ногах у нас наши опанки, и мы с нашими кокардами на лбу и с нашими знаменами в руках защищали Отечество. Одно единственное, которое у нас есть. А коммунисты? Они потянулись в леса только после того, как Гитлер нанес удар по Советскому Союзу. Между прочим, тогда, когда Гитлер напал на Сербию и Югославию, они были на стороне Гитлера, потому что их советская Россия была тогда в союзе с германским рейхом. Где были партизаны, когда в июне сорок первого года вспыхнуло восстание в восточной Герцеговине? Во главе его стояли мои люди: Самарджич в Невесине, Куреш в Билечи, капитан гвардии Милорад Попович в Гацко. В те дни мои вооруженные силы захватывали танки и сбивали самолеты.

Первое вооруженное выступление коммунистов было 7 июля сорок первого года в Бела Цркви, и еще одну похожую акцию они провели в Черногории. В Бела Цркви они убили двоих жандармов, двоих сербов, а некий Челевич в Цетинье поднял над старым дворцом короля Николая муссолиниевское знамя, причем итальянские солдаты салютовали ему залпом из винтовок. Не могу вспомнить, как звали этого Челевича, но мне известно, что у партизан он дослужился до генеральского звания, а буквально на следующий день после того как этот коммунист плюнул и на честь Цетинья, и на честь всех черногорцев, вся Черногория взялась за оружие. Первый большой бой был в селе Кошчеле, он длился целый день.

Муссолиниевский батальон «Дука од Оасте» сдался моим людям вместе со своим командиром и всеми батальонными трофеями из Абиссинии. Тогда моим отрядом руководил капитан Кусовац, не знаю, жив ли он сейчас. Он письменно сообщил мне, что партизанский отряд под командованием Дапчевича, также титовского генерала, не только не пришел на помощь капитану Кусовцу, но просто отступил подальше от места боя. В тот же день мои силы нанесли удар по Вирпазару, Сутоморе и Петровацу. Ими командовал капитан Якша… Якша, кажется, его фамилия была Новакович. Среди погибших были мои поручики Джукович и Пламенац. Партизан не было нигде. Ни здесь, на побережье нашего моря, ни при наступлении на Данилов-град, Никшич и Подгорицу. Если говорить совсем честно, следует признать, что сотня партизан присоединилась к нам при штурме Подгорицы, которым руководил полковник Байо Станишич, однако уже на следующее утро их не было и впомине. С безопасного расстояния они наблюдали за боями, которые я вел на Биоче, у Лиева Риеки, Маташева, Берани и Колашина. У итальянцев, если я не ошибаюсь, было более тысячи погибших и еще в пять раз больше раненых и пленных. В те июльские дни партизаны не сделали в Черногории ни одного выстрела. И неудивительно, их партизанский штаб находился еще в Белграде, недалеко от здания, где размещалось германское командование, а их генеральный секретарь и верховный главнокомандующий лишь в середине сентября перебрался в лес, причем это было организовано моими людьми и под их охраной. В самой Сербии…

– Вы не на митинге! – вспыхнул прокурор.

– Обвиняемый, вы не должны отклоняться от обвинительного заключения, и прошу вас ближе к существу дела, – одернул его судья Джорджевич.

– Я, господа, защищаю здесь не жизнь, а нечто гораздо более важное. Дайте мне возможность пользоваться…

– Хватит уже об этом вашем военном архиве, – Минич потерял терпение. – Вы его больше никогда не увидите. Кроме того, там нет… Я не хотел даже и копаться в этих фальшивках.

– Откуда же вам тогда известно, что это фальшивки? – вмешался защитник Иоксимович.

– Обвиняемый, продолжайте, – сказал судья.

– В самой Сербии широкая борьба против оккупантов развернулась с моего нападения на гитлеровские гарнизоны в Лознице и Ковиляче, хотя еще до этого, с самого моего появления на Равна Горе, не прекращались разные небольшие операции и акты саботажа. Мне кажется, что Лозницу мы захватили в конце августа. Я лично возглавлял мои отряды. Крупань я взял несколько дней спустя, но в любом случае это было еще до того, как партизанский вождь покинул виллу Рибникаров в Белграде. Потери немцев были столь значительны, что Гитлер в те дни подписал известный тевтонский декрет о расстреле ста сербов за одного убитого немца, – тут он покосился на публику. – Так что никак не выходит, что первым освобожденным сербским городом был Крупань и что его освободили партизаны. Они тогда были совершенно незначительным фактором в борьбе и занимались тем, что грабили крестьян в горных районах или жгли местные архивы в тех городках, которые я отбивал у немцев. Правда, небольшая группа партизан участвовала в захвате моими подразделениями Крупаня. Тогда коммунисты впервые после апрельской капитуляции открыли огонь по оккупантам. А до того – нигде и никогда. Ни в Сербии, ни в Черногории, ни в Боснии, ни в Хорватии, ни в Герцеговине. Но если инициатива борьбы с оккупантами никак не принадлежит коммунистам, то, безусловно, ведущую роль в развязывании гражданской войны сыграли именно они. В конечном счете это бесспорно, и оспаривается только в обвинительном заключении против меня. Дату начала гражданской войны новая власть отмечает как государственный праздник.

– Что это за дата? – забеспокоился Минич.

– Как это, что за дата? Седьмое июля, прокурор.

– В тот славный день партизаны подняли в Сербии восстание против оккупантов.

– В тот день, прокурор, ни в Бела Цркве, ни в радиусе пятидесяти километров вокруг нее не было ни одного немца. Ваши стреляли в сербов, в своих соседей.

– Мы стреляли в фашистских прислужников, жандармов Недича.

– И это не так. Правительство Недича было сформировано в конце августа, а тех несчастных жандармов убили в начале июля.

– Ну так и что?! – парировал Минич. – Они были жандармами… старый строй, буржуазия.

– Вот, теперь вы ближе к истине, – усмехнулся генерал. – Они были убиты только за то, что были для коммунистов символом довоенной власти и державы, а вы поставили себе целью воспользоваться оккупацией страны для переворота, для осуществления ваших революционных целей.

– Еще раз предупреждаю, что вы грубо и недопустимо нарушаете те права, которые предоставлены вам как обвиняемому, – решительно произнес судья Джорджевич.

– Тогда, когда я вел самую суровую борьбу против немцев, итальянцев, усташей и баллистов,

[18] коммунисты начали уничтожать офицеров, священников, судей, крупных хозяев на селе. Так, они убили капитана Дерока, учителя Машича, протоиерея Лазара… забыл его фамилию. А также крупного торговца Чеду Милича, судей Лазаревича и Бакича. Кстати, генерала Иличковича и его жену, она была русская, убил его собственный племянник. Разумеется, по приказу Коммунистической партии. Капитана Ковачевича убили сыновья-коммунисты, один из которых позже стал партизанским генералом. Вот, еще вспомнил учителя Анджелича. Он был коммунистом, но умным человеком. Его убили собственные товарищи по партии из-за того, что он выступил против братоубийства и превращения национального сопротивления во взаимную резню. В моем архиве хранится список, включающий более ста глубоких ям, оврагов, колодцев, ставших в результате коммунистического террора с осени сорок первого по весну сорок второго года местами массовых захоронений. В этом списке значится и…

– Вы грубо лжете! – прокурорский палец нацелился на него. – Ничего этого не было.

– В этом списке, прокурор, значится и «Собачье кладбище» под Колашином. Ваши герои у всех убитых вынули сердца и вложили их в руки своим жертвам. Затем вы…

– Это что же вы непосредственно ко мне обращаетесь? – Минич встал. – Вы лично меня обвиняете?

– Не вас лично, а вашу партию, развязанную вами резню, ваше обвинительное заключение. Я их обвиняю… И не прерывайте меня. Я забыл, о чем говорил.

– О «Собачьем кладбище», – сказал защитник Иоксимович.

– Да, правильно. Спасибо. В довершение всего они убили еще и собаку, распяли ее на кресте и написали «Собачье кладбище»! Им было мало того, что они называли собаками своих родственников и соседей, распяв на кресте собаку, они особо подчеркнули свое безбожие, свое отречение от Христа. До коммунистов такой ненависти и озлобленности в нашем народе никогда не было. Разумеется, я всеми этими фактами вовсе не хочу оправдать ни одно из преступлений, совершенных некоторыми негодяями от моего имени. Я и сам их преследовал и наказывал всегда, когда мне становилось известно о таких случаях. К ним у меня не было милости. Партизанам я прощал, но этим – никогда. Я знаю, что на войне…

– Партизанам вы ничего не прощали, – прервал его прокурор.

– Народ знает. Сами партизаны знают. Я и Тито два раза дарил жизнь. А один раз, как мне кажется, и вам, господин Минич!

– Вы нагло и гнусно лжете!

– Все зафиксировано в документах, кроме того, еще живы свидетели. И среди вас, господа судьи, я вижу тех, кто попадал нам в руки. Не было бы ничего удивительного…

– Лишить его слова! – выкрикнул подполковник Янкович, который сидел слева от председателя суда, полковника Джорджевича.

– Не было бы ничего удивительного, если бы в числе судей оказался и Данилович с Жабляка. Он убил ножом мать капитана Бойовича, его судили у меня на глазах. Но капитан Бойович ему все простил, и мы его освободили. Я всегда верил, что добрых людей на свете больше, чем злых, и поэтому никогда не наказывал раскаявшихся. Знаю, что в любой войне, и между разными государствами, и в гражданской противоборствующие стороны редко бывают милосердны друг к другу. Но я знаю и то, что моя совесть чиста, потому что нет другого человека, а уж тем более среди тех, кто возглавлял борьбу партизанскими методами, кто на моем месте мог бы остаться верным и своей совести, и своему долгу, и своей душе. Многие подчиненные мне командиры говорили, что было бы лучше, если бы моими войсками командовал патриарх Гаврило, а я бы занимал место патриарха. Основой такого мнения была моя способность и мое желание примиряться и прощать, в чем я шел даже дальше самых праведных христиан. Если бы и партизаны были такими, немцы и усташи пострадали бы от нас гораздо больше, а сотни тысяч почивших сербов были бы сейчас с нами. И, господа, не было бы никакой необходимости, чтобы наш Белград освобождал генерал Толбухин, а не мы. Но так не случилось, а я оказался в ужасном положении, когда и меня, и мою армию, и мой народ за предательство судят предатели, за преступления – преступники. Только из обвинительного заключения я узнал…

– Я лишу вас слова и прерву заседание, если вы продолжите эту наглую и грязную ложь! – весь красный от бешенства выкрикнул судья Джорджевич.

Он пользуется прямой трансляцией, чтобы всех партизан представить преступниками! – вскочил замеченный им ранее парень с большим носом, сидевший в третьем ряду.

– Сядьте, – сказал ему судья.

– Разрешите мне сказать… Я сам лично видел и пережил это. Мы захватили на Озрене один его батальон, – он показал пальцем на обвиняемого генерала. – Я вошел в конюшню…

– Вы не проходите как свидетель, а если бы и проходили, то допрос свидетелей уже закончен.

– Я не свидетель, но я очевидец. Мы тоже умели прощать, не только он, – он опять протянул руку в сторону обвиняемого. Генерал повернул голову в его сторону, но не успел рассмотреть парня, потому что почувствовал головокружение. Шагнул назад и сел на свое место.

– Вам, кажется, плохо? – вскочил со стула защитник Иоксимович и подошел к своему подзащитному.

– Нет. Все в порядке. Только, пожалуйста, дайте мне стакан воды.

– Пожалуйста, господин генерал, – второй защитник Никола Джонович поднес ему стакан со своего стола.


«Есть ли среди вас шумадийцы?» – начал вспоминать носатый парень о том, что произошло на конюшне на Озрене.

«Мы все из Шумадии», – приподнялся один из лежащих тифозных больных.

«А может, есть кто из Добрини?»

«Есть, господин офицер. Дуле… вон тот, умирающий. Ониз Добрини».

«Как тебя зовут? – потряс его партизанский офицер. – Ты чей? Открой глаза».

«Душан Терзич… Убей меня, умоляю», – прошептал обтянутый кожей скелет и заснул.

«Дуле! Дуле, брат, мой брат! – партизан целовал умирающего. – Дуле, открой глаза. Это я, твой брат, Обрен. Дуле, ты меня слышишь?»

«Слышу… Как Мица и Ная? Обрен… брат!» – Он поднял руку, чтобы обнять брата.

«Господин офицер, нас бьют!» – закричал кто-то из угла.

«Они приводят сюда пленных усташей, чтобы те нас били и материли нашу Сербию, нашего короля и Дражу».

«Это что, правда?» – рявкнул партизанский офицер Обрен на часового, охранявшего пленных тифозников.

«Врут, Дражины скоты! Они не люди, а четники-скоты, сволочи, вот так, товарищ майор!»

«Это ты сволочь, мать твою растак! – офицер приставил к его груди пистолет. – Эти несчастные не усташи, они наши братья, дурак! Они – это Шумадия. Они наши нивы, пшеница, фруктовые сады. Они, дурак, земля, которая нас рождает и кормит…»
– Обвиняемый, продолжайте, – сказал судья. – А вы, товарищ, садитесь, – приказал он носатому парню.

– Только два слова, мне больше не надо.

– Кто вы такой? – вскипел прокурор. – Почему вы мешаете работе суда?

– Я майор Обрен Терзич.

– Майор?! Где же ваша форма?

– Я здесь не по службе, а…

– Немедленно сядьте! – приказал прокурор.

– Я ничего не имею против, пусть скажет, – произнес обвиняемый. – Я даже хотел бы услышать, когда это и как партизаны прощали.

– Процесс ведете не вы, а я, – решительно проговорил судья Джорджевич. – Продолжайте. Мы вас слушаем.

– Только из обвинительного заключения я впервые узнал о многих преступлениях моих командиров и солдат. Возможно, что-то из этого действительно имело место, возможно, в условиях войны я не был обо всем информирован. Однако я уверен, что в целом мы имеем дело с подтасовками и фальсификациями. Если мне в вину ставят таких людей, как Яворац, Шкава, и других, хотя известно, что мой же суд вынес им смертный приговор и они были расстреляны, то совершенно ясно, сколь честны намерения прокурора и насколько можно верить всему, что он говорит. Ведь никто не может доказать, что хотя бы одно преступление было совершено с моего ведома или по моему приказу. Всегда, когда я знал о таких случаях, я решительно и публично осуждал их и самым жестоким образом карал виновных, если только они попадали мне в руки. Я решительно отвергаю всю эту ложь, порочащую Равногорское движение, Югославскую армию в отечестве и ее командиров. Павле Джуришич геройски бил итальянцев и очистил от них почти всю территорию Зетской Бановины. Партизаны вели против него подлую и трусливую войну, а не он против них. Немцы взяли его в плен и отправили в лагерь, и не куда-нибудь, а в Польшу. Джуришич сумел бежать и, пробираясь несколько месяцев через всю Европу, добрался почти до самого Белграда, где опять попал в руки нацистов. Его поместили, как вы все знаете, в самую страшную немецкую тюрьму и подвергали там изощреннейшим пыткам, пока генерал Недич не сумел выпросить для этого героя освобождение. Из тюрьмы он без колебаний отправился прямо на поле боя. Только самое лучшее можно сказать и о полковнике Байе Станишиче, которого коммунисты убили в монастыре Острога. И о Войе Лукачевиче, Нешке Недиче, Захарии Остойиче, Звонко Вучковиче, о генерале Трифуновиче и многих других, кого я не могу здесь перечислять. Ответьте мне, в чем преступление Живко Топаловича, лидера социалистической партии? Только в том, что он стал членом равно-горского Национального комитета и участвовал в конгрессе в селе Ба. На этот конгресс я от имени короля и армии пригласил представителей всех важнейших политических партий нашей довоенной Югославии, в том числе и коммунистов. После всех их погромов и злодеяний я протянул им руку примирения, но они ее отвергли. В селе Ба не было только коммунистов. Все другие партии были представлены, были даже люди Мачека. Этим объясняется все. Для нынешнего большевистского режима все, кто не поддерживал это террористическое меньшинство, являются предателями и преступниками. Преступники все, кроме самих преступников! – он переложил лежавшие перед ним бумаги, прислушиваясь к шуму в зале.

– Вы, прокурор, несколько дней назад задали мне вопрос: «Что думал Секула Дрлевич?» Откуда мне могут быть известны мысли этого выродка, которого к тому же я не видел ни разу в жизни. Такой вопрос вам было бы лучше задать первым лицам вашей коммунистической партии, потому что до войны они дружили с ним и вступали в соглашения – и не только с ним, но и с Павеличем, и с Артуковичем. В прошлом году на Лиевче Поле Секула Дрлевич и его усташи вместе с партизанами напали на мои силы, которыми командовал Джуришич. И это не первый и не последний пример военного сотрудничества Павелича и Тито в этой войне. Кто такой партизанский генерал Франьо Пирц? Это тот самый офицер-летчик, который во время апрельской войны предал свое отечество и свое знамя, перешел на сторону немцев и с ними вместе бомбил Москву. Неплохой путь – от летчика Гитлера и Павелича до генерала армии Тито. А титовский генерал Маретич? Я его знаю лично. Этот поручик тоже стал предателем во время апрельской войны, потом он был произведен в капитаны германской армии, а затем в полковники армии Павелича. Тот же путь и…

– Не отклоняйтесь от обвинительного заключения! – рявкнул судья Джорджевич. – В противном… – он не докончил, так как в этот момент какой-то майор передал ему записку. Пробежав записку глазами, он ухмыльнулся и передал ее прокурору. Написано было следующее: «Пусть говорит все, что хочет, радиотрансляция будет отключена. Крцун».

– Обвиняемый, будьте любезны, ответьте на один мой вопрос, – смиренно произнес судья. – Зачем вы злоупотребляете нашей демократией? Зачем клевещете на честных людей, которые здесь отсутствуют, но избегаете разговора о ваших преступлениях?

– Я не могу говорить о том, чего не было, и не могу молчать о предательствах и преступлениях, которые были. Не мой, а ваш генерал сегодня Сулейман Филиппович, командовавший резней, устроенной усташами над сербами в Фоче и Горажде. Не я, а Тито дал усташскому полковнику Месичу чин генерала, да еще и доверил ему в сорок четвертом командовать массовыми убийствами крестьян в Поморавье. А Рукавина? И он теперь партизанский генерал. Так же, как и Велебит. Сын за Тито, отец за Павелича, а оба вместе против меня. И не я, а нынешний партизанский вождь еще в четырнадцатом году в рядах австро-венгерской армии вздергивал людей на столбы по всей Мачве. Я вовсе не выражаю этим свои антихорватские чувства, потому что у меня их нет и никогда не было. Я только хочу напомнить о предательском сотрудничестве усташей и коммунистов, тем более что вы приписываете его именно мне. В течение всей войны в моей армии было много хорватов, но никогда не было усташей. Ко мне присоединялись офицеры и солдаты, да и гражданские, которые во время апрельской войны не предали Югославию, такие, как поручик Вучкович и генерал Матия Парико мне присоединялись и католики, и мусульмане, которые не хотели участвовать ни в преступлениях усташей, ни в коммунистическом терроре. Четыре самых кровожадных усташских дивизии – Вражья, Тигр, Кинжал и Голубая – были сформированы немцами. Мне неизвестно, воевали ли когда-нибудь партизаны против них, но зато хорошо известно, что эти усташские формирования часто участвовали и с немцами, и с партизанами в боях против меня. Все детали об их совместных наступлениях на мою территории прокурору известны. Они содержатся в моем военном архиве.

– Выдумки, – махнул рукой прокурор. – Прозрачный маневр, которым вы пытаетесь прикрыть свое сотрудничество с оккупантами.

– Еще в марте сорок третьего почти вся партизанская верхушка, за исключением Тито, прибыла в Загреб и заключила с немцами и усташами пакт о взаимном ненападении и о совместных действиях против моих вооруженных сил. За это соглашение мои войска и мой народ заплатили кровью. Но тем не менее, мне никогда не пришло бы в голову обратиться за помощью к немцам для того, чтобы рассчитаться с партизанами. Хотя такая помощь мне часто предлагалась. Я понимал, что целью оккупантов было ослабить и уничтожить оба партизанских движения, прежде всего, однако, то, которое возглавлял я, потому что мы были более многочисленны и представляли для немцев гораздо большую опасность. И в семье, и в армии меня учили не верить немцам даже в том случае, когда они приходят не с бомбами, а с подарками. То чувство, которое было у меня к ним в Первую войну, я сохранил и во Вторую, независимо от того, шла ли речь о генералах кайзера или Гитлера. И если я узнавал, что некоторые командиры, прикрываясь моим именем, пытались взять себе в союзники против партизан немцев или итальянцев, то беспощадно наказывал их. В этом вопросе мы никогда не находили взаимопонимания, и я никогда не смотрел на это сквозь пальцы. Я избегал любых столкновений с оккупантами только тогда, когда они были заранее обречены на неудачу или сулили месть гражданскому населению. Моей стратегией была стратегия молниеносного и общего удара по всем гарнизонам и частям неприятеля. Разумеется, постоянно были стычки с немцами, и мы наносили им больший ущерб, чем кто бы то ни было во всей оккупированной Европе. Присутствия партизан они и не ощущали. Во время битвы при Эль-Аламейне, в Северной Африке, мои вооруженные силы на протяжении нескольких месяцев контролировали железную дорогу Белград – Ниш – Скопье – Салоники и тем самым преградили путь десяткам тысяч гитлеровцев, которые не смогли прийти на помощь Роммелю. Но Сербии это обошлось очень дорого. Более ста пятидесяти тысяч сербов расстались с жизнью как на полях боев, так и в результате немецких репрессий. В одних только лагерях на Банице и в Яйницах погибли десятки тысяч человек. Союзное командование направляло воззвания патриотам Европы не предпринимать поспешных действий, беречь жизни и ждать решающего призыва к решающему бою. Одновременно от меня требовали не сдерживаться и не щадить сербских жизней. Я старался сберечь детей и крестьян Сербии, я щадил их, насколько это было возможно, и знал наперед, что за это меня будут упрекать и англичане, и американцы, и русские. Но я никогда не жалел и не пожалею, что не заставлял безоружных людей штурмовать бункеры и бросаться под танки. Я наносил удары там и тогда, когда в этом был смысл. Если бы не партизаны, а потом не заговор Черчилля и Сталина против сербов, я бы покончил с немцами еще в сорок четвертом, а с Павеличем и того раньше. Я готовил день, когда весь Балканский полуостров должен был задрожать под ногами моих отрядов, и тогда все силы Гитлера, от Салоник до Любляны, оказались бы разбиты наголову. Это было мое…

– Вы фантазируете, – захихикал прокурор. – Знаете, если бы да кабы…

В легком шуме за своей спиной ему послышалось какое-то сочувствие. Он переступил с ноги на ногу. В поисках какой-то записи в своих бумагах задел рукавом и перевернул микрофон, носовой платок выпал у него из рук. Нагнулся, чтобы поднять его, и в этот момент перед глазами явственно возник штурм его отрядами какого-то города, но не успел рассмотреть ни крыш, ни улиц, ни возвышавшихся вокруг гор. Они с Велько наступили на гнездо ядовитых змей возле скалы, вокруг бухали выстрелы из пушек и пулеметов, слышались крики людей, пробегали по камням санитары с носилками… Велько умер очень быстро, но перед смертью его раздуло, как бурдюк. Змея укусила его в ногу… «Велько, бедняга, ведь у него никакой обуви не было», – вздохнул он, поднимая платок. Эх, были бы у тебя ботинки или хотя бы опанки…

– Если вы устали, я могу сделать небольшую паузу, – сказал судья.

Он никак не мог взять себя в руки: «Кто-то рапортовал ему о том, что немцы сдаются. Кто? Американский полковник Сайц? Или это был капитал Менсфилд? Около тысячи убитых немцев и усташей. Голова Велько стала размером с бочонок! А опанки…»

– Если вы устали, скажите, – повторил полковник Джорджевич.

– У них были деревенские сумки через плечо и опанки! – вдруг вылетело у него.

– У кого? – удивился судья.

«Что это со мной? Больше не могу. Что я доказываю и кому? Короче, все короче. Это просто мучение. Они же еще и издеваться надо мной будут. Я здесь говорю вслух о своих видениях и разбегающихся мыслях. Собраться. Выдержать еще немного!» – подбадривал он самого себя.



– Партизанский корпус попал в мою засаду, – он приблизился к микрофону. – Они шли из Боснии. В ущелье, контролировавшееся моими отрядами, они вошли как с похмелья, без разведки, без авангарда, без бокового прикрытия. Меня это даже не удивило, потому что с первого дня ими командовали необученные в военном отношении люди, безграмотные слесари. Ждали только моей команды, но команды не последовало, и они так и прошли в сторону Златара. Моей команды не было потому, что я просто не мог приказать открыть огонь по этим крестьянским кожухам, шерстяным носкам, опанкам и торбам. Такие же точно кожухи, опанки и сумы носили и мы. В кого стрелять? В себя, в своих, в свой народ? Я не мог. Не только тогда, но и множество раз до и после того. Я говорю это не для того, чтобы сейчас, перед партизанским судом оправдывать те или иные свои действия. Напротив. Я обвиняю себя. Раз я был командующим, я должен был быть суровым и слепым. Пуля не выбирает, и мне следовало быть таким. И уж если я не мог ненавидеть врага, то у меня не было права смешивать военные и человеческие аргументы. Я же, к сожалению, руководствовался чувствами. Уже после братоубийственного столкновения седьмого июля в Бела Цркве мне следовало занять решительную позицию. И умные люди из моего окружения именно это мне и советовали. Я все еще колебался и на что-то надеялся. Сердце не позволяло мне поднять руку на своего ближнего, тем более тогда, когда наша родина оказалась захвачена немцами, а в хорватском государстве вода в реках покраснела от сербской крови. Я стремился образумить эти горячие головы, отрезвить их от русских фантазий и русской революции. Я рассчитывал также и на то, что и западные союзники через Сталина окажут на них нажим и заставят отказаться от развязывания гражданской войны. Из Москвы мне было сообщено, что Сталин за ними не стоит, что им приказано воевать под моими знаменами. Это же при нашей первой встрече подтвердил мне и Тито. Сталин хотел, чтобы я включил партизан в свои отряды и чтобы Тито стал членом общего Верховного командования. Я согласился на это без колебаний, но глава партизан тянул с подписанием такого договора. Я понимал, что он ведет двойную игру, что и он, и Сталин просто стараются выиграть время, но даже тогда не смог найти в себе достаточно решительности, чтобы нанести удар и сокрушить их предательскую политику. Они тогда вообще не представляли собой сколь-нибудь значительной силы. Жалкая горстка, всего несколько сот человек. Я мог покончить с ними за одну ночь. И к такому шагу я был готов как офицер, однако не мог его сделать как человек. Нелегко стрелять в родную кровь, в наших детей, даже несмотря на то, что эти скудоумные дети убивали и своих братьев, и своих родителей. Я пытался избежать исторического проклятия как зачинатель кровавого раскола среди своего народа. Когда партизаны напали на нас на Любиче, в Пожеге, под Кралево, в Горни Милановаце, меня не было на Равна Горе. Приказ нанести ответный удар и не прощать больше их вероломство был отдан не мною, а другими людьми. После этого я еще два раза принимал у себя Тито и стремился удержать его от гражданской войны. Все переговоры о перемирии велись по его инициативе, это он в панике бросался ко мне и просил о передышке и спасении от полного разгрома, потому что его силы были гораздо слабее. Я все это понимал и снова и снова давал ему шанс. Но оказалось, что я давал шанс бесчестию, преступлению и трагедии, которая вскоре непосредственно сказалась и на всем государстве, и на армии, и на мне. Действуя из самых благородных побуждений, я открыл дорогу в ад. Так получилось. И Сербию, и всю нашу страну я воспринимал как один общий большой дом. Моя война была направлена только на оккупантов и усташей. И в каждом бою я до конца использовал свою военную силу, знания и волю. Но когда я сталкивался с партизанами, с людьми Недича и Лётича, весь жар и вся энергия исчезали, потому что я знал, что каждый снаряд, каждая выпущенная пуля могут попасть в родственника, брата, отца, соседа или сына. И каждая новая могила после такого столкновения была могилой в нашем общем доме, в нашей семье. Я не хочу говорить о генерале Недиче и Димитрии Лётиче. Не хочу говорить о них потому, что вы их убили. Но одно я скажу – нельзя считать предательством народа согласие на малое зло, если оно спасает от зла большего. Но никак не наоборот. Наоборот делали коммунисты. Их целью было придти к власти, и этой цели они подчинили все. Какой это будет стоить крови, их не интересовало, и они не знали ни человеческого, ни Божьего закона. Чем хуже для народа – тем лучше для них. Из этого они и исходили. До вступления в Сербию Красной Армии партизаны на всех участках боев во всей Югославии не убили и тысячи немцев, а я брал их тысячами в плен только в результате одной операции. Я брал их в плен и после освобождал, потому что у меня не было лагерей для военнопленных, у меня не было для них ни пищи, ни одежды. А сегодня это расценивается как подтверждение моего коллаборационизма. Те террористы, которые сейчас судят меня, считают, что моим долгом было ликвидировать пленных и опозорить и свою профессию военного, и свой народ. Коммунисты так ненавидят меня потому, что для них не существует таких понятий как честь офицера и честь народа. Самое большое, что я мог сделать, это предотвратить слепую месть сербскому мирному населению, да еще на основе такого ужасного соотношения: сто за одного. Партизаны делали все для того, чтобы вызвать месть оккупантов, им это было выгодно, они рассчитывали, что в страхе от расстрелов и виселиц, оставшись без имущества и домов, народ начнет массово уходить в лес. Кроме того, в их интересах была гибель как можно большего числа сербов с тем, чтобы потом, после окончания войны, им было легче ввести красный террор. Гарантией уничтожения демократии и захвата власти для коммунистов были сотни тысяч мертвых сербов и разброд и смута среди этого самого многочисленного народа Югославии. Именно этим объясняются постоянные заигрывания Тито с усташами и состязание с ними в том, кто больше наших трупов побросает в ямы. Во многих местах Герцеговины, Боснии и Лики партизанские погромы и резня превосходили то, что творили усташи. Об этом свидетельствуют факты. Для меня такая чудовищная стратегия была неприемлемой, я разрывался на два фронта, борясь и против оккупантов, и против усташей, и при этом еще старался загасить огонь конфликта внутри самой нашей нации, сохранить каждую жизнь и обеспечить возрождение государства. Я верил, что смогу положить конец всему этому злу, более того, еще во время войны я предпринимал усилия для создания на Балканах демократического союза, основой которого стали бы Сербия и Югославия. Такое видение будущего моего отечества вызывало бешенство правящих этим бесчеловечным миром. Здесь я имею в виду прежде всего Великобританию и Советский Союз. Им не нужны были сильные Балканы с Сербией в качестве центра. Сталин хотел видеть на этой территории свои колонии, а Черчилль содрогался от одной только мысли о выходе России к Адриатическому морю. Этот господин понимал под Югославией расширенную Сербию, а Сербия для него была естественным вассалом России. В хорвате Тито он нашел препятствие русскому прорыву на Адриатику и будущего союзника Великобритании. Он не придавал никакого значения тому, что партизанский главарь был воспитанником Сталина, особенно после того как Тито поклялся ему, что он не коммунист. Моя решительность в борьбе против убийц-усташей была истолкована в Лондоне как коллективная месть хорватам и стремление расширить Сербию до границы со Словенией. Сталин, более умный и коварный, предложил в Тегеране ввести после войны оккупационное управление Хорватией, распалив тем самым еще больше сербофобию Черчилля. В результате этого Тито был провозглашен единственным возможным защитником от сербской экспансии и победы. Именно поэтому нужно было еще до окончания войны сломить Сербию и разбить мою армию. Эту работу начали два года назад тысячи самолетов западных союзников, которые вели массированные бомбардировки Белграда и крупнейших сербских городов. Но этого им было недостаточно. Они не дали генералу Леру капитулировать передо мной. С Запада партизанам доставлялись тонны оружия, с Востока им на помощь спешили войска Сталина. Но Черчилль по-прежнему боялся меня. Уже вступив в Германию, он распорядился о бомбардировках Оснабрюка и других лагерей, где содержались сербские солдаты и офицеры, взятые в плен в сорок первом. Тех, кто выжил, и раненых загоняли в вагоны для скота и отправляли прямо в руки партизан в качестве военного трофея. Тех несчастных, которым в начале прошлого года удалось пробиться к западным союзникам, они тоже выдавали Тито, а тот их без промедления расстреливал. Мне неизвестно точное число жертв массового убийства под Кочевье и возле Зидани Моста, но я утверждаю, что Уинстон Черчилль тоже приложил руку в этой резне и к этому национальному позору. После советско-партизанской оккупации Сербии было ликвидировано более двухсот тысяч человек. Покинутый и преданный своими союзниками по войне, я с боснийских гор наблюдал за массовым истреблением своего народа, не имея возможности выступить против зла и остановить его. Достигли моего укрытия в горах и покаянные слова Черчилля о том, что Сталин и Тито перехитрили его и что он лично готов прибыть в мою землянку и на коленях просить прощения. Он сказал, что готов стать моим солдатом и идти в бой! Но против кого, господин Черчилль? Неужели опять против сербов?! За последние два века мы уже насытились и вашей помощью, и вашими бомбами. Нет. Большое спасибо. Здесь у нас, господин Черчилль, немцев больше нет. Здесь остались люди в опанках с крестьянскими сумками через плечо. Только теперь опанки стали еще более драными, а сумки почти совсем пустыми. Здесь и без вас хватит арестов и смертей, а ведь именно этого вы и хотели. Это вы и получили, к сожалению… – тут у него в голове все смешалось и поплыло перед глазами.

Он оперся ладонями на деревянный столик, стоявший перед ним, делая вид, что ищет что-то среди бумаг. Решил, что пора заканчивать, и отмахнулся рукой от защитника, который собирался что-то сказать.

– Ни перед Богом, ни перед народом я не чувствую своей вины. Я могу со спокойной совестью смотреть в глаза всем. А победитель пусть считает, что он победитель. Я многое хотел сделать и многое начал, но бури и грозы, разразившиеся над миром, развеяли мои планы, сбили с ног и уносят меня самого. Но я верю, что настанет такой день, когда придет тот, кто доведет начатое мною до конца. Знаю, мои слова многие не понимают, многие им не верят. Знаю и то, что кто-то осуждает меня за то, что я согласился на этот суд, кто-то – за то, что я отказался от защиты Запада. Я сел на скамью подсудимых, которую приготовили мне коммунисты, для того, чтобы наказать себя. Я не имел права допустить, чтобы они взяли меня в плен. Мне следовало всегда держать под рукой ампулу с цианистым калием. Защиты и помощи с Запада я не захотел принять потому, что не хотел нарушать отношений между моими союзниками по войне и нынешней диктатурой у себя на родине, которую именно они и привели к власти. О том, что происходило в тюрьме, и о том, почему на протяжении этого процесса я чаще всего не мог понять, что со мной происходит и где я нахожусь, говорить отказываюсь. Победа обязательно придет. Я и сейчас не признаю капитуляции. Нет такого слова в сербском языке!

Кающиеся



Пока я сижу и пишу это в ранних сумерках возле тихого моря, генерал Михайлович находится под прицелом винтовок. Не мое дело судить о том, чего не сделал первый партизан Европы. Мне больно оттого, что его судьба никого не тревожит. Никого и нигде. И поэтому я больше не хочу просить Бога за этот мир, который взгромоздился на атомную бомбу и с пустым сердцем, в котором нет любви, рассуждает о социальной справедливости.

(George Bernanos, «La Bataille»,

15 июля 1946 г.)

<< предыдущая страница   следующая страница >>