Ромен Гари Европа - shikardos.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Ромен Гари Европа - страница №11/12


LIII
Дантес закурил трубку. Ему казалось, что он очень ловко отследил ход событий; он чувствовал себя покойно и беззаботно и слегка улыбнулся, вдруг поняв, чему он этим обязан. Уважаемый доктор знал свое дело; надо заметить, он прекрасно разбирался во всех подвохах, которые человеческая психика иногда себе устраивает. Эрике ничто не угрожало. Он не стал вдумываться в детали этого признания – тогда пришлось бы делать выводы и не только порвать с Эрикой, но и отказаться от уловок, которые позволяли ему увиливать от себя самого. Он был рад, что может смотреть на себя объективно, Жард явно упустил это из виду: он никогда не переставал контролировать состояние своей психики, исследовал все ее закоулки и обдуманно организовывал ее внешние проявления. А наивысшее мастерство – когда созданный им самим образ изучали как душевное расстройство, и наблюдатели даже не догадывались, что эти фокусы вводят их в заблуждение, так как беспорядочность и спутанность сознания были вполне четкой целью, которой он стремился достичь, чтобы отвлечься от себя самого.

Тем не менее для вящей уверенности нужно было принять кое какие меры предосторожности. Дантес позвонил в посольство и долго обсуждал с Шармелем текущие дела. Он выказал приличную случаю озабоченность при известии о том, что, хотя забастовка не стала всеобщей, профсоюзное движение посеяло хаос во всей Италии, и при мысли, что его окружает хаос, он почувствовал странное удовлетворение, причина которого на сей раз осталась ему неясна. Неофашисты напали на участников коммунистической демонстрации, в Палермо во время драки кого то убили. Он сказал своему поверенному – тот заметно нервничал и чересчур внимательно прислушивался к словам посла, как будто ожидал уловить в подтексте какой то знак, который, разумеется, был бы истолкован исключительно негативно, может быть, о нем сразу сообщили бы в Париж, – итак, он уведомил его о том, что намеревается продлить отпуск еще на несколько дней, но немедленно вернется к работе, если ситуация обострится. Он повесил трубку с легкой гримасой презрения в адрес своих злокозненных соглядатаев, размножавшихся буквально на глазах, и хотя он не допускал и мысли, что эти случайные сообщники действительно составили против него заговор, они заслуживали только презрения – ничтожные враги, которые окружают любого человека, хоть в чем то не похожего на остальных и, может быть, в чем то даже возвышающегося над остальными.

Он прошел в библиотеку и, хотя не был голоден, приказал подать туда обед, чтобы соблюсти обычный распорядок дня нормального человека. Он дружески побеседовал с Альберто, который сам принес ему еду, расспросил его о семье и прочих частностях его служебного положения. Альберто, вероятно, несколько встревожил случай с уволенным дворецким, поэтому он отвечал запинаясь, а подав кофе, задержался, как будто не хотел оставлять посла одного.

– В чем дело, Альберто?

– Ваше превосходительство…

– Да?

– Это… это по поводу вашей… вашей одежды…

– А что в ней такого?

– Ваше превосходительство… Видите ли, люди, которые живут в деревне… поставщики…

Дантес с некоторой досадой пожал плечами:

– Дорогой мой, когда я подписывал договор о найме, то не брал на себя обязательства одеваться как в средние века. Я понимаю, что твидовый костюм смотрится диковато на фоне ренессансной обстановки, но вилла, насколько я знаю, еще не превращена в музей, так что делать из меня экспонат шестнадцатого века немного излишне, я вовсе не намерен переодеваться князем Дарио из уважения к духу этого места. Если они ожидали увидеть посла Франции в одежде придворного или, может быть, кондотьера с соколом на руке, скажите им, что мне очень жаль, но я приехал сюда не для того, чтобы приводить в восторг туристов…



Альберто молчал. Он туповато смотрел на посла, моргая глазами.

– Конечно, ваше превосходительство, конечно…



Дантес спросил газеты и снова закурил трубку. Он расслабился. Покой библиотеки, редкие книги вокруг, карты мира и карты Меркатора, астрономические приборы, изобретенные, когда эпоха Возрождения возобновила знакомство с небом – теперь уже не Бога, а Галилея, – ниспослали ему приятное чувство умиротворения, приручили Время, и оно улеглось, как верный пес у ног хозяина, отдохнуть от безумной гонки. На стене висела целая коллекция кинжалов с широкими и узкими клинками, все времен Борджиа и Медичи; в больших стеклянных шкафах были выставлены костюмы кондотьеров, два из которых, согласно табличке, принадлежали Орсини и Малатеста – они составляли ему почти живую компанию, и, затягиваясь трубкой, он довольно отчетливо различал жестокие, но не лишенные красоты лица этих грубых наемников. На письменном столе стояло множество пузырьков, когда то наполненных ядами, подлая сущность которых за века утратила свою чудовищность и была наделена старомодно романтическим очарованием. В такой обстановке хорошо читать «Итальянские хроники», пробуждать воспоминания о захватывающих и кровавых интригах, которыми развлекались князья в своих городах, в те времена, когда политика, порок и поэзия, меценатство и преступление, искусство, чума и жажда власти отмечали душу Европы все более глубокой печатью двойственности: с одной стороны – Петрарка и Лаура, Микеланджело и Леонардо, Донателло и Чимабуэ, Эль Греко, Дюрер и сверкание неиссякаемой роскоши, а с другой – удары кинжала в ночи и отравы, приготовленные знахарками. Это наследие переходило из века в век по двум параллельным путям: через Европу Гитлера, Сталина и Пражской весны и через Европу Малларме, Аполлинера, Матисса и Валери. Психиатры говорили о шизофрении так, как будто речь шла о каком то химическом расстройстве мозга, но те, кто был ей подвержен, просто оказались восприимчивы к ситуации, когда требованиям культуры противостояла социальная низость, на все предупреждения реагировавшая только опасными извращениями. Бедная Эрика… Люди, которых называли «шизофрениками», были свидетелями и обвинителями, первопроходцами и жертвами своих безнадежных усилий спаять реальное и воображаемое. Он услышал, непонятно почему, может, из за этих пузырьков с ядами, вопли старой кормилицы над телом Джульетты. Он встал, отыскал на полке «Итальянские хроники», пролистал несколько страниц, но вновь задумался о Жарде и его необычном вторжении, потом закрыл книгу и улыбнулся, гадая, не пора ли идти на встречу с Эрикой. Он не был уверен, что их «первая встреча», которую так тщательно спланировала Мальвина фон Лейден и которая должна была состояться на следующее утро, действительно нужна и что действительно стоит потакать этому ребячеству; может быть, лучше стереть ее со страниц книги, в которой, впрочем, ничего и не было написано, и он засмеялся, глядя на Барона, этого записного комедианта, с гусиным пером в руке, в ночном колпаке, расшитом звездами, с застывшим взглядом, в попытке придумать, измыслить его, Дантеса, по своему усмотрению. Он слышал, как где то играли Моцарта, эта музыка совсем не шла Италии того века, которую воскрешала обстановка виллы, и Дантесу показалось, что Барон мог бы выбрать что нибудь более подходящее, например Вивальди. И, с радостью отметил он, Барон тоже так считал, потому что тотчас же, погружая его в приятную расслабленность, зазвучала музыка Вивальди, хотя и слегка приглушенная мраморными стенами и тесными рядами книг. Трудно было предугадать, кто выйдет победителем из борьбы, в которой они с Бароном придумывали друг друга, демонстрируя все свое мастерство. Разве что реальность одержит верх и подчинит себе обоих, стерев память о них и их творениях, их невидимых мирах, и оставит в безлюдном пространстве расположенные в неумолимом порядке пустые виллы и светлую гладь озера, и тогда исчезло бы благоухание роз и лилий, ведь его стало бы некому оценить. И уж в самом худшем случае во дворце Фарнезе появился бы еще один посол, а в гостинице еще один ярмарочный Нострадамус, и его остроконечная шапка будет не более чем дурацким колпаком, которым общество венчает головы пожирателей звезд. Так нацисты отмечали желтой звездой еврейских мечтателей, чтобы наказать этих ростовщиков, постоянно снабжающих общество сокровищами воображения, музыки, философии, религии, требуя взамен непомерную плату в валюте прогресса, революций и вселенской любви…
LIV
Он услышал какой то шорох, потом тихое покашливание и обернулся. У входа в библиотеку стоял какой то человек. Он оставил дверь открытой и еще придерживал ее за ручку, готовый улизнуть при первом гневном окрике, которого явно ожидал; судя по его позе и заискивающе боязливой улыбке, он давно привык к такому обращению. На нем было слишком длинное и широкое черное пальто не по сезону, поношенные брюки, вероятно, некогда облекавшие зад какого нибудь мажордома. Под полурасстегнутым пальто виднелась фланелевая фуфайка, вся в жирных пятнах. На голове красовался котелок. Лицо с очень тонкими бровями и бегающими черными глазками, похожими на блестящий козий помет, стыдливо затерялось позади неожиданно и нагло большого носа с жадными приподнятыми ноздрями, вызывающими в воображении сомнительные и тревожные запахи и сладострастное их вдыхание, – носа, царившего над общей незначительностью остальных черт и за счет нее наделенного всей полнотой выражения. Человек держал в руке деревянный лоток, обтянутый бархатом, на каких флорентийские бродячие торговцы раскладывают грубо сделанные кольца, серьги, камеи и аграфы и предлагают их туристам, – наследники прекрасных ювелиров, сменявших друг друга в районе Понто Веккьо. Дантеса поразило любопытство, с которым глядел на него незнакомец.

– Scusi, signore, scusi, – пробормотал этот неприятный субъект, улыбаясь и кланяясь, что уже граничило с раболепием. – Дверь была открыта… Я позволил себе… У меня есть кое какие изделия, которые во все времена прославляли Флоренцию во всем мире, и я покорно прошу ваше превосходительство осмотреть их со снисходительностью, которой заслуживает отец многочисленного семейства, одиннадцать bombini и жена, которая нуждается в самом серьезном лечении…



Он приподнял лоток со своим барахлом, чуть отступив назад в очередном поклоне, и быстро оглянулся, сознавая, какой опасности подвергнется его тыл, если не вовремя появится кто нибудь из слуг.

– Будьте любезны, убирайтесь, – сказал Дантес с таким раздражением, что сам удивился: обычно он скорее симпатизировал этим бродягам, шатающимся по улицам Флоренции.



Но в этом вторжении чувствовалось что то немножко угрожающее, не только из за вульгарности и вкрадчивости торговца, но главным образом потому, что Дантес остерегался следующего хода противника и ни на секунду не забывал о Бароне, склонившемся над шахматной доской; нельзя знать заранее, какую фигуру внезапно вынет из рукава этот мошенник.

Он шагнул по направлению к непрошеному посетителю, и разносчик исчез как по волшебству – Дантес сразу же осознал возможное значение этого выражения, когда из за штампа проступила зловещая улыбка Мальвины фон Лейден. Он последовал за субъектом в гостиную, чтобы задать ему пару вопросов, но мнимый разносчик уже испарился. В воздухе еще витал легкий запах чеснока и кислого вина, он даже успокаивал своей материальностью, ибо скорость, с которой исчез посетитель, немного встревожила Дантеса. Он любил выбирать по своему усмотрению тех, кого хотел выдумать, но терпеть не мог, когда становился предметом чьего то воображения сам. Если это неожиданное появление новой фигуры на поле дело рук противника, нужно приложить все усилия, чтобы разгадать ее роль в стратегии последнего и как можно быстрее ответить. Возможно, Барон просто хотел сбить его с толку, а настоящая опасность кроется совсем в другом. Каждому игроку знакома минута, когда последовательность событий выстраивается на двадцать тридцать ходов вперед, и вдруг гений одного из противников проделывает непредсказуемый маневр, который полностью меняет характер всей партии.

Он стоял в одиночестве посреди гостиной, заполненной бесконечными зеркальными отражениями, которые словно пытались компенсировать свою незавершенность настойчивостью, но не могли отделиться от чертежей и пунктирных рисунков, чтобы достичь полноты созданного произведения. Дантесу казалось, что сам он тоже находится в плену у несостоявшегося. Видимо, он снова терял очертания и расплывался от усталости. Его окружала геометрия пустоты: плоскости, углы, прямые линии без изгибов и колебаний – выверенная и стройная хореография отсутствия, – и он осознавал себя объектом какой то спотыкающейся математики, которая искала четкие формулировки и дефиниции, и он, простая данность, не мог участвовать в этом поиске. Вокруг него сумерки стирали контуры и контрасты, успокаивали его своей неясностью, с прилежностью художника смягчая избыточную игру красок, приглушая последние рулады ярко итальянского неба, тихо скользя в сопровождении кораблей призраков – кораблей дураков в виде облачной гряды. Дымы, легкие туманы, последние лучи солнца, навсегда утонувшие в озере, светящиеся кольца на воде вокруг упавшего листочка или насекомого, а потом нет ничего и никого, и его самого тоже, дыхание в пустоте, быстротечные, но претендующие на вечность мгновения, скользящие по тяжелым шестерням Времени, чеканя из него живую монету, последние жаркие ласки земли, материнское лоно, на которое еще не опустились покровы, жажда всепрощения в сердце и в мыслях и сострадание, полное тихой нежности Святой Девы. Близился час, когда они с Эрикой должны были отправиться на лодочную прогулку, но он медлил в своем затишье, в этом неспешном блуждании Времени, которое подплывало и удалялось в царственном лебедином покое. Он выходил из своей оболочки, удалялся от себя, не оставляя за собой, среди чертежей, ничего, кроме манекена, установленного на паркетном полу в позе играющего на лютне. В глубине зеркал шевелилось что то неразличимое. В этом тайном, осторожном брожении зарождалось творение, природу которого пока нельзя было угадать. Иногда в переменчивой массе, впрочем нежной и даже ласковой, вылеплялась улыбка сострадания – возможно, не более чем произведение искусства, ибо жалость в наше время встречается все реже.
LV
Барон, с ластиком в руке, оглядывал мир и кое что стирал – пару непрошеных галактик, несколько бездн, чья таинственность наводила уже чрезмерную тоску, избытки реалистичности и прочности и беспощадность, которые не согласовывались с природой творения, повествовавшего о человеке. Дантеса окружали понимание и снисходительность – это было женственное время. А может быть, всего лишь «Мадонна» Рафаэля. Он долго впитывал в себя это сострадание, подняв лицо навстречу улыбающейся нежности. Потом он вышел на террасу и с удивлением заметил, что в этот увязший в неподвижности час вечерние тени были слабее, чем ему виделось изнутри. Озерная свежесть в воздухе тоже показалась ему знаком милосердия, и он очнулся под ее бесплотными пальцами, забирающими жар со лба и висков. В небе метались ласточки, озеро отдыхало, нагое, скинув во сне покровы; туман еще нежился в камышах; он облокотился о каменную балюстраду; шмель, врезался в щеку; стихающий стрекот цикад; еще не спрятавшиеся на ночь божьи коровки; пяденицы. Дантес ждал, когда Время снова заведет стрелки и придаст разрозненным мгновениям последовательное движение муравьиной колонны; сумерки разрослись в медленно рассеивающейся неподвижности, они как будто окутали сад сетью сновидений, и в ней бились пойманные бабочки секунды. Время потеряло память. Тогда он увидел, что парк, вода и небо не только не потемнели, но озарились, что свет возвращался, с пренебрежительной улыбкой отметая законы, капризно непослушный, и что само солнце уступало этой женственной фривольности, как влюбленный, который хочет понравиться. Небо, уснувшие воды, темный и неясный берег напротив объединились в розово легкую пастораль в стиле Буше – качели и открытые туфельки, – и в этой неопределенности, в этой путанице, соучастником которой вопреки своему высокому сану сделалось солнце, оно превратилось из Цезаря в Арлекина. И тогда посол понял, приходя в себя вместе с возвращением света, что ночь уже прошла и этот длительный полумрак был долгим полусном.

Все очертания еще сохраняли неясность. Ночные страхи были всего лишь произведением, которое ему нужно было бы записать.

Он не заметил, как она пришла. Когда он услышал ее смех, влившийся в первые песни рассвета, и обернулся, она стояла у подножия мраморной лестницы, немного театрально распахнувшей перед ней руки, одетая в белый пеньюар, словно позаимствованный у первых утренних туманов. Она держала поднос, соблазнявший фруктами, кофе и хлебом, в отливах серебра и сверкании хрусталя, и над всем этим танцевали осы, которые бросили розы, едва почуяли сахар.

– Вы, наверное, голодны? Один, без прислуги… Идите сюда. Завтрак подан. Я не могу к вам подняться: терраса видна из комнаты мамы, а она не расстается с биноклем… За вами наблюдают. Помните: мы еще не встретились…



Он спустился, и они вместе уселись на ступени. Обжигающий кофе, тосты, над которыми обнажались зубы Эрики, белые, почти как у ребенка, учтивое внимание к осам, мед… Некоторое время он просто смотрел на нее, такую светлую без черных одежд и теней, которых он немного боялся – они напомнили бы ему вчерашнее безумие, страх потерять ее навсегда.

– Вы меня вчера немного напугали…



Она положила на его руку свою и сказала:

– Я знаю, не будем об этом, хорошо?

– Простите.

Она чуть чуть помрачнела, рассказывая, какое беспокойство внушала ей мать. Она должна была признать, что настойчивость, воскресившая историю двадцатипятилетней давности, отдает сумасшествием. Ма все время переживала свою любовь к Дантесу и ту аварию, в которой он был неповинен, потому что машину вела она. Постоянные обвинения в низости и трусости, которые она ему предъявляла, в конце концов становились невыносимыми. Это был действительно чудовищный вымысел, ведь ее молодой любовник порвал с «хозяйкой замка» задолго до аварии.

Дантес небольшими глотками пил кофе. Он покачал головой.

– Очень трудно проследить все тайные пути души, – сказал он. – Да, машину вел не я, и к тому же я и в самом деле порвал с вашей матерью до того…



Посол вынул платок и отер лицо и шею, стараясь скрыть дрожание рук. Ему хотелось выкрикнуть правду, выбраться из лжи, но он никак не мог преодолеть психологический барьер, такой прочный, как будто его строил каменщик.

– И чтобы раз и навсегда с этим покончить… – Он пытался сдержаться, но сумел только отсрочить позорную минуту, отхлебнув еще один глоток кофе. – Не знаю, открывал ли я вам истинную причину нашего разрыва…



Она засмеялась чуть чуть грустным смехом и слабо шевельнула рукой:

– О, вам совершенно не нужно этого делать. Мне известно мамино прошлое. Замок Лебентау… Лучший бордель в Европе, но все таки бордель. Ma была бандершей. Я часто удивляюсь, как это на мне не отразилось… Хотя кто знает?



Она с грустью отвернулась и посмотрела на озеро.

– То, что Жард называет моим бегством, эти состояния… бессознательности, а потом забвения… амнезии, если угодно, – возможно, они объясняются как раз тем, о чем я узнала слишком рано или слишком быстро. В двенадцать лет кое кто взял на себя труд просветить меня насчет маминой профессии…



Дантес почувствовал настоящую ненависть к Барону, а может быть, и к себе. Ему казалось, что этот мерзавец манипулировал шахматными фигурами с бессмысленным макиавеллизмом, ради одного только удовольствия посмотреть на свою виртуозность, и слезы нимало не тревожили его.

– Я только хочу сказать, Эрика…

– Я знаю, что вы хотите сказать. Вы порвали с мамой, потому что у нее были другие любовники, одновременно с вами.

Дантес был совершенно растерян. Как она узнала? Он никогда ничего не говорил. Это было бы бесчестно…

– Не понимаю, зачем мы все это обсуждаем, – сказал он.

– Ну, видимо, это сильнее нас…

Она взглянула на него, и утро затуманилось.

– Не плачьте, Эрика. Прошу вас.

– И еще я думаю, что мы никогда не сможем этого преодолеть, мой милый посол. Вы знаете, что она хочет меня за вас выдать, но чтобы потом я отказалась от вас и заводила любовников, чтобы вас унизить? Иногда я ненавижу ее. Эта месть старомодна и отдает салонными проклятиями и развратом всяких бездельников в стиле «Опасных связей»… И я подозреваю, что она замышляет нечто еще более ужасное…

Эрика отвернулась, потом снова посмотрела на него и улыбнулась:

– На самом деле ей бы хотелось, чтобы я толкнула вас на самоубийство… Правда заключается в том, что она безумна и что это… наследственное…



Она тихо прижалась головой к его плечу, и он погрузился в ее волосы, где, казалось, укрылась первозданная непорочность мира. Она пробыла с ним все время, пока солнце шло к зениту итальянского августовского дня. В комнате, за толстыми стенами, под неподвижно летящими по плафону голубыми и пурпурными божествами, на темной кровати, защищенной тяжелым пологом от избытка света, который делает объятия более грубыми, он познал нежность, мягкость, затмившие воспоминание о той, другой женщине, которую он не обнимал на островке посреди озера, на который не приплывал. Ласки сообщали ему прозрачность и переменчивость, они стремились к поверхности самого Времени и делали бесплотным все, что раньше обладало тяжестью. Теперь Дантес был лишь пробором в волосах, мякотью губ со множеством вкусов, холмами и бороздами, которые дышали под его пальцами, и этого было достаточно, чтобы продлить существование вне себя, в дыхании, которое мешалось с его дыханием, чтобы на неопределенное время отсрочить вспышку, в которой уже не будет счастья, но одно лишь наслаждение. В такие минуты вы защищены от всего, что приказывает, требует, настаивает, принуждает. Позже, когда их дыхания вновь разъединились, а время вспомнило о своих обязанностях, она немного отодвинулась, чтобы увидеть его глаза, потом снова прильнула к его груди, крепко прижалась к нему, обхватила руками.

– Мне нужно помочь, – сказала она. – Меня нельзя оставлять. Я боюсь этих «отсутствий»…

– Вы ничего не помните?

– Ничего. Один или два раза мне являлись вы, в старинном костюме, потом… дальше не помню… Мне кажется, что я встречаю вас повсюду, но больше я не знаю ничего. И такое впечатление, будто это длится дни и дни… однажды я очутилась где то в Париже, вся в грязи и страшно голодная…



Он сжал ее запястья.

– Еще мне нужно помочь защитить вас.

– Мне кажется, Жард скрывает от меня правду. Как вы собираетесь бороться с тем, что заложено в вас генетически?

– Свалить все на гены – самое легкое. Есть еще воля…



Она откинула покрывало, подобрала несколько шпилек и пошла к зеркалу, волосы струились по ее спине и ускользали, не желая укладываться в прическу.

– Не забудьте, – сказала она. – Сегодня в девять часов…



Она завернулась в свой пеньюар и приблизилась к двери. Прежде чем выйти, она обернулась с почти умоляющим выражением лица, как если бы она знала, и исчезла. Дантес встал, налил себе портвейна и позвонил Жарду. Тот пообещал выехать из Парижа как только сможет и, к изумлению Дантеса, через несколько минут вошел в гостиную.

Дантес провел рукой по глазам. Врач смотрел на него пристально и жестко.

– В чем дело, господин посол? Вы чем то удивлены?

– Как вы быстро…

– Я ждал вашего звонка.



Дантес взял себя в руки.

– Я только что восхищался вашим аналитическим талантом, доктор, но вам не хватает главной детали. Раз вы заговорили о чувстве вины… Действительно, тогда, в машине, мы были вдвоем, но кое что вы не могли узнать из полицейского отчета: Мальвина ждала от меня ребенка, когда попала в аварию. Она была на четвертом месяце беременности и, естественно, от удара потеряла ребенка. Предоставляю вам разобраться в этом нагромождении мелких частностей в подсознании человека, который не смог остаться верным своим собственным требованиям…



Жард поднялся.

– Ну что ж, – сказал он, – давно было пора…



Дантес в растерянности повесил трубку и попытался сообразить, как мог Жард так быстро приехать из Парижа, быть здесь, перед ним, когда он только что слышал его голос по телефону, а потом понял, что во время разговора держал трубку в руке, и все в порядке. Жард говорил с ним из Парижа.

Оставался еще час, и он решил принять кое какие меры предосторожности, чтобы не дать повода для сплетен по поводу своего здоровья. Ничто так не угрожает карьере, как злые языки, которые пользуются малейшим поводом, чтобы навредить. Он позвонил в посольство и долго обсуждал с Шармелем текущие дела. Он выказал приличную случаю озабоченность при известии о том, что, хотя забастовка не стала всеобщей, профсоюзное движение посеяло хаос во всей Италии, и при мысли, что его окружает хаос, он почувствовал странное удовлетворение, причина которого осталась ему неясна. Фашисты перешли в нападение и все чаще выставляли свои кандидатуры на выборах. Он сказал своему поверенному, который, казалось, немного нервничал – Шармель дважды пытался сослаться на предыдущий телефонный разговор, которого посол не помнил, – что немедленно вернется к работе, если ситуация обострится.

– Как я уже сообщал вам недавно, – сказал Шармель, – в Палермо убит один человек…

– Каковы требования профсоюзов?

– Повышение заработной платы, сокращенный рабочий день, улучшение условий работы на заводах…



Он повесил трубку.

В Древнем Египте народ выходил на улицы и требовал у жрецов бессмертия. Зарплата, уровень жизни… Отчаяние присмирело.

Он оделся, вызвал шофера и поехал на прогулку во Флоренцию. В Италии он больше всего любил источенные временем, но необыкновенно живые камни, которые пробуждали в человеческом взгляде какой то зверский аппетит, непреодолимое желание пройти сквозь эти стены в поисках живой истории, которой они пропитаны. Он внимательно следил за часами и заранее посмеивался, немного смущенно, над этой комедией, которую они с Эрикой сейчас будут разыгрывать, чтобы не противоречить требованиям старой чудачки, мнившей, что Фатум и порывы души подчиняются мановению ее рук в тяжелых перстнях. В полдевятого он повернул назад. Уже показалась вилла «Италия» на вершине холма, в окружении кипарисов, а слева простерлось тихое озеро, на которое всей тяжестью навалилась жара.
LVI
Эрика лежала посреди дороги, рядом с перевернутым велосипедом. Ее длинное платье из белого муслина было перехвачено желтым поясом, завязанным широким бантом, похожим на гигантскую бабочку, трепещущую от жалости на талии упавшей танцовщицы русского балета. Дантес велел остановить машину, вышел и склонился над ее сверхъестественно красивым лицом. Трудно было найти что нибудь менее похожее на несчастный случай, чем эта цветочная композиция, достойная кисти лучших японских художников. Он коснулся платья кончиками пальцев…

– Это платье было на вашей матери в нашу первую встречу у Румпельмайера, четверть века тому назад…

– Так это правда? Я решила, что она выдумывает… Однако какая у вас память, дорогой посол!

– Представьте себе вторжение прошлого в парижском кафе кондитерской… Некоторые вещи не забывают. Она была похожа на героиню тургеневского романа – Киссинген, тысяча восемьсот шестьдесят пять… Я поднялся, сраженный…

– Вы проявляете излишнюю дерзость, мой милый посол. Литературную дерзость, я имею в виду. Это смелый образ. Потому что если вы сражены, то не поднимаетесь, а, наоборот, падаете…

– … Я поднялся, сраженный. Она была прекрасна… Я хочу сказать, она была похожа на вас.

– Восхитительно: влюбиться в мать, потому что она похожа на свою дочь, которая еще не родилась… Не уверена, что могу оценить это.

– Еще от нее пахло ее любимыми духами… Их сделал специально для нее граф де Сент Круа.

– Сент Круа? Изобретатель ядов? Маркиза де Бренвилье…52

– У вас превосходная память…

– Да, мама брала меня с собой в семнадцатый век.

– Браво. Когда говоришь правду, расходящуюся со старой доброй реальностью, всегда нужно делать вид, что обманываешь… Да, маркиза де Бренвилье…



Он задумался… Она дотронулась пальцами до его губ.

– О нет, только не говорите, что Ma похожа на Бренвилье…

– Я не утверждаю, что она похожа на Бренвилье. Я утверждаю, что она и есть Бренвилье.

– Какой ужас! Эта гнусная отравительница… Зачем выдумывать такие гадости?

– Она подкупила моего дворецкого, который одурманил меня каким то наркотиком…

– …Потому что без этого любовного зелья вы бы меня совсем не любили?



Он увидел слезы в ее глазах. Но действительно ли они там были? Или он сам придумал их, чтобы почувствовать себя предметом такой нежной любви? Шофер приблизился к ним, сняв кепку. Посол опустился на одно колено и говорил без остановки.

– Ваше превосходительство, тут ездят машины, люди на вас смотрят…



Дантес сурово взглянул на него:

– Посол Франции, Альберто, никогда не должен стыдиться своих любовных порывов… Это благотворно влияет на образ. Образ Франции, я имею в виду. Эта знатная дама ни на что не будет способна, когда не будет способна на снисхождение к влюбленным…



Водители тормозили, прыскали в кулак…

– Как же они смешны, – сказала Эрика.

– Что вы хотите, мы живем в крайне реалистическую эпоху. Проявите жалость к тем, кто «не питает никаких иллюзий», сделайте вид, что не замечаете их…

Он лег рядом с ней на дорогу.

– Жан! Это попадет в газеты, и вас отзовут…

– Ни в коем случае. Я еще верю в страну, которую представляю, а это не только Декарт и Паскаль – это еще и «Не презирай любовь! Живи, лови мгновенья…»53.

– Да, «Ронсар меня воспел в былые времена…». Ma утверждает, что спала и с Ронсаром.

– Ну да, она всегда черпала поэзию из первоисточника.

– Замолчите! Это возмутительно.



Они растянулись на асфальте, держась за руки и глядя в небо кисти Тьеполо.

– Мы слишком часто говорим о Ма, – сказала она. – Мы никогда не остаемся одни…

– Так и надо. Мы здесь по ее воле.

– Мне немножко стыдно, что я ее предаю. Она видит во мне верную сообщницу, которая ненавидит вас и хочет погубить…

– У вас это отлично получается.

– Что? Я вас гублю?

– От меня не так много осталось, Эрика. Еще одно небольшое усилие, и во дворце Фарнезе больше не будет французского посла. Как чудесно. Мне так давно хочется сбежать… Благодаря вам я почти готов на это решиться. Иногда мне кажется, что я уже существую только в чьих то мечтах…

– Я мечтаю о вас, милый посол, даже когда я с вами…

– Продолжайте, Эрика. Придумайте меня хорошенько, со всем вашим талантом. Я не знаю, где еще так хорошо живется, как в женских мечтах. Для мужчины это единственный способ полностью реализоваться. Без этого он только набросок, неудачная попытка, смутное стремление, неотвязная ностальгия по истинному рождению. Жить в мечтах женщины – значит наконец то быть созданным, воплощенным… Великая любовь – это две мечты, которые встречаются и во взаимном согласии до конца избавляются от реальности. Так и получаются чудесные пары, которые вместе стареют, – мужчина и женщина, живущие бок о бок, не прекращая друг друга выдумывать и оставаясь верны своему произведению искусства, вопреки всем ловушкам «того, как есть на самом деле»… В том, что не стремится к воображаемому, нет ничего человеческого. Мужчина не может предать женщину, не предав самого себя, то есть творца в себе: сменить любовника, сменить любовницу – это всегда делается от недостатка воображения…

– Тем не менее вы бросили мою мать…

– Да, я был молод, у меня не было никакого жизненного опыта – и я верил в реализм… Мне не хватило таланта придумать Мальвину. Я видел ее такой, какой она была – «хозяйкой замка». Я был посредственностью. Знаете, иногда талант приходит только с опытом…

– А я? Меня вы действительно можете выдумать?

– Вы не лежали бы здесь, на этой дороге, в этом платье, не будь я способен создать вас так, как умеют создавать лишь те, кто любит женщину со всей силой своего одиночества…

Она больше не улыбалась. В ее взгляде была серьезность тех кратких и бесконечных мгновений, которыми Время запасается мимоходом, но с которыми ни один камень не сравнится в долгожительстве.

– О, Жан…



В их сторону быстро направлялся грузовик, но, не доезжая, остановился. Рядом с шофером сидел мэр Сполето, коммунист, он бросил презрительный взгляд на чудно одетого посла Франции, простертого на дороге, который говорил о любви, обращаясь к небу.

– Все насквозь прогнили, – сказал он. – Эксцентричность – последнее прибежище буржуазных страусов… Народ страдает, а у них все карнавалы… праздники… dolce vita.



Он высунулся из окна и погрозил кулаком.

– Да здравствует революция! – проорал он и нажал на газ.



– Просто превосходно, – сказал Дантес. – Я уеду с чувством выполненного долга: я хорошо сыграл свою общественную роль в классовой борьбе. Нужно строго следовать тексту, помогая им ненавидеть нас. Их революция – которая обернется против них – будет многим обязана мне.

Эрика поднялась. Наступило тяжелое время суток, когда солнце инквизитор требует и добивается правды и когда радуется только простершийся в своей наготе асфальт. День стлался по земле. Полдень, ярый приверженец установленного порядка вещей, устроил облаву на прячущиеся тени, даже не прибегая к помощи полиции. Описи, улики, диагностика, учетные карточки и досье, заверенные свидетельства, все беглецы пойманы и посажены в застенки реальности; на допросе, в безжалостном свете лампочки, – откровенность, которая ставит точку на всех тайнах и полутонах, угрожая и сквернословя…

Эрика протянула ему руку, и в этой ренуаровской зарисовке – дама в вуалетке и огромной шляпе, с камеей и зонтиком от солнца, чудесно схваченная мягкость света, берег и ровное течение Луары – и в озарившемся легкой иронией выражении лица было призрачное воспоминание о том времени, когда еще ничто не изобличалось во лжи. Он на мгновение задержался посреди дороги, перед черным «линкольном», и она, прежде чем исчезнуть под высоким охровым портиком виллы «Италия», обернулась, невольно подчеркнув движением талии ее необычайную тонкость, подняла руку, и Дантес махнул ей в ответ и тут же пожалел об этом жесте, которым как будто собирался ее стереть…

Он снова сел в машину. Мягкое покачивание «линкольна» навевало дремоту. Брызги света, тысячи пробуждений без сна. Белая пешка попыталась сбежать на g2 и упала на одну из черных плит своей комнаты во дворце Фарнезе, которая поглотила ее. Иногда фигуры собирались вокруг, смотрели на нее, перешептывались и снова занимали свои позиции – как в сцене из «Лебединого озера», перед выходом Улановой. Были головокружительные падения, которые останавливались на краю забытья и воскрешали улыбающегося и вроде бы прилично одетого посла, в то время как перед его глазами, на которых еще лежал отпечаток небытия, проплывала темная зелень тосканской деревни. Его веки смежались, и он не понимал, то ли он старался их не смыкать, то ли хотел удержать вместе две части самого себя, чтобы трещина между ними выглядела не более как шов, пробегавший по нему зигзагом, от правого виска до левого бока. Он подумал не без юмора – этого последнего обломка правил хорошего тона, – что надо бы выбрать из всего множества, как на витрине лавки диковинок синьора Цампы в Римини, того, кем он был на самом деле, – Дантеса: Дантеса во дворце Фарнезе, уснувшего в кресле, Дантеса, откинувшегося на мягком сиденье автомобиля, Дантеса, ждущего утром на террасе появления старого «испано», который поднимался вверх по дороге, черно желтая бабочка на запястье Эрики… Еще были кипарисы, под которыми стрекотали цикады, и Дантес, превратившийся в Титана на фасаде виллы «Флавия» со стороны дворика, аллегорию вполне во флорентийском духе, – Титана, удержавшего вместе и навсегда Культуру и Реальность, человека и его благородное воображение, между которыми оставлен лишь едва заметный шов, чтобы можно было вернее оценить трудность подвига, совершенного цивилизацией, и чтобы гиды могли предаваться своей обычной болтовне. Торс Титана, выполненный в манере Микеланджело, добавили вместе с балконом при Ренци, в конце XVIII века; скульптура должна была олицетворять силу, но грешила маньеризмом. Внезапно он вспомнил, что Бренвилье отравила собственную дочь, чья красота и нежность вызывали у нее дикую зависть.

Грубое совокупление солнца и ландшафта не источало ни капли неги. Горничные мыли и подметали гладкую поверхность озера, на которой художники уже начинали прорисовывать белые и черные квадраты гигантской шахматной доски. Некоторые особенно прилежные фигуры – пять белых пешек и два черных коня – изучали природу местности; другие упражнялись у станка под надзором Дягилева, которого муниципалитет пригласил за большие деньги, хотя он уже был довольно сильно поврежден, главным образом в центральной части, откуда выглядывали какие то внутренности и прочие интимные детали голубого и пурпурного цвета, как на картинах Челищева54. Посол, сидя с закрытыми глазами и опустив подбородок на грудь, раздумывал, почему не пригласили, например, Баланчина, Булеза55 или Сен Жон Перса56, вокруг столько больших талантов, подтверждающих долговечность того, что ни в коем случае не должно умереть, каковы бы ни были по сути своей достаточно эфемерные внешние обстоятельства их существования – голодовки, казни, Пражские вёсны… Непреходящие ценности должны были быть хорошо застрахованы, тем более что ночи становились все холоднее. Вокруг роились маленькие насекомые, невидимые, но кусачие, страшно кусачие.
LVII
Она ворвалась в комнату в вихре черных волос, бросилась в кресло и принялась хохотать, прижавшись затылком к бархатной спинке и глядя в потолок.

– Все прошло как по маслу.



Мальвина обгладывала куриную ножку, запивая ее шампанским. На подносе стояли роза в бокале с водой и механический соловей в миниатюрной золотой клетке; Мальвина нажимала кнопку на куполе клетки, и он подымал крылья и пел, глядя на хозяйку темными глазками. Этот подарок Ма получила от императрицы Цыси всего за несколько недель до великого восстания, которое Цыси тогда подготавливала. Муж Мальвины, германский посол Один фон Лейден, погиб во время осады Пекина, возвращаясь к себе после аудиенции во дворце. Она хранила незабываемые впечатления от этой пятидесятипятидневной войны и часто рассказывала о ней Эрике, когда та была еще ребенком, вспоминая восхитительные зверства, все эти головы, которые чуть что катятся вам под ноги. Эрика настолько привыкла к выдумкам своей матери, что они казались ей непременной частью повседневного существования, и когда Ма рассказывала ей о своих шашнях с Дидро или прогулках с Декартом, который, по ее словам, не мог произвести на даму впечатление ничем, кроме суровых картезианских размышлений, она чувствовала себя совершенно свободно в этом обществе, где благодаря выдающимся людям и старинной мебели создавалась атмосфера бессмертия. Сегодня Ма попросила Барона надеть на нее рыжий с медным отливом парик, который подчеркивал меловую бледность кожи, подкрасила губы и скулы красным, а веки синим, и ее лицо приобрело сходство с портретами Энсора57 и немецких экспрессионистов. Лишь глаза удивительно свежо и молодо царили над этой искусственностью, как будто, вопреки угрожавшему другим чертам старению, заставили нахальное Время поднять руки и остановиться, и даже такой вандал не смог ослушаться их приказа.

Барон витал в пустоте в глубине комнаты; его отсутствие было еще заметнее, чем раньше. Он пристально изучал невидимую шахматную доску, на которой вслепую разыгрывалась партия; сейчас в его отсутствующем взгляде читалась легкая тревога, словно он предвидел, что скоро потеряет контроль над фигурами и позициями. Он так глубоко погрузился в абстракцию игры, что мог бы окончательно потерять вещественность и реальность, как и сама культура, если бы воображение Дантеса не удерживало его в основных чертах. Путци волновался. Он ждал любого подвоха от своего творца, может быть даже обмана, хотя обман он в принципе не мог осудить, ибо коль скоро речь идет об искусстве, то, как говорил Пикассо, «возможно все»… Итак, он испытывал растущее раздражение, вспоминая все уловки психики, к которым непременно прибегает человек, если его затравили. Барону подобная ситуация была тем более неприятна, что он терпеть не мог ничего трагического и был неизменным сторонником итальянской комедии. Поэтому он держался начеку, с предельным недоверием следя за рукой Дантеса, уже занесенной над Эрикой. Посол в расслабленной позе сидел на заднем сиденье «линкольна», закрыв глаза и откинув голову. Он улыбался, думая о стратагеме, только что сложившейся у него в мозгу, которая позволит ему освободиться от самого себя.

Сумерки сгущались, в глубине зеркал шевелилось что то неведомое.


LVIII
Эрика, как порыв ветра, с развевающимися черными волосами влетела в комнату, бросилась в кресло и расхохоталась, откинув голову на бархатные подушки.

– Прошло как по маслу, – заявила она, уставившись в потолок.

– Ну же, рассказывай!

– Он верит всему, что ни скажешь, чистый ребенок. Представляешь, он, например, и правда думает, что ты ничего не знаешь, что, по твоему, мы только что встретились в первый раз, что ты и не подозревала о наших отношениях, наших путешествиях, нежной дружбе…



Мальвина поспешила оборвать эту соловьиную песню:

– Этот человек считает себя настолько выше других, что ему даже в голову не приходит, что его могут одурачить, – проговорила она. – Однако нужно признать, он очень обаятелен. Он уже попросил развода?

– Я знаю, что он размышляет над этим и даже советовался с адвокатами, но, конечно, с этими его джентльменскими привычками человека, который не хочет оставлять жену после стольких лет прожитых вместе… Опасная жалость, как говорил Стефан Цвейг.

Длинные тонкие пальцы Мальвины крошили ломтик хлеба.

– Это все, конечно, хорошо, но он мог бы выказать эту свою учтивость и по другому поводу, и без вечных рассуждений о достоинстве и чести, хватило бы просто немного доброты… Я уверена, он разведется и женится на нас… И мы будем женой посла Франции…



Эрика отвела глаза, чтобы скрыть жалость, которая неотвратимо одолевала ее. Больше двадцати лет Мальвина жила надеждой получить, благодаря своей дочери, все, что ее химеры требовали от жизни, но из за своей ненасытности она в конце концов стала ждать большего уже от дочери, а не от жизни…

– В то время, когда они поженились, обычно заключались контракты о раздельном владении имуществом, и боюсь, как бы он, чтобы искупить свою вину передо мной, не сделался в момент развода слишком уж великодушным по отношению к своей жене. Ты должна за этим проследить, но, разумеется, тактично. Естественно, мы не будем забирать драгоценности, которые он ей подарил, может быть, мы даже оставим ей его владения в Нормандии. Мне они все равно ни к чему. Там все время идет дождь, а тебе известно, что сырости я не переношу… Боюсь, как бы он не обратил свое раскаяние с одной ситуации на другую… Он может оставить ей все до последнего су, чтобы на этот раз совесть его не мучила. Честно говоря, до сих пор я видела, как мужчины разорялись из за любовниц, и никогда – из за жен. Но ты должна удостовериться, деликатно, что наши интересы тоже не пострадают. Ему сейчас пятьдесят, то есть получаем тринадцать лет дипломатической службы, по три года на каждом посту – это уже четыре поста. Нажав на нужные педали, мы можем получить Лондон или Бонн. Известны прецеденты, когда посол разводится и берет себе новую жену, и его не отзывают, – так, например, было с моим другом Эрве в Вашингтоне, – но, честно говоря, я хотела бы остаться в Риме как можно дольше… Этот город очень мне подходит.



Эрика закрыла глаза. Она передала матери все, кроме самого главного: цинизма. Ей все труднее становилось разыгрывать перед Ма эту комедию и говорить о Дантесе со злой иронией, как о простом завоевании, которого нужно добиться и где все сводится к голому расчету; когда ей приходилось это делать, она буквально видела их вдвоем, мать и дочь, двух ведьм, отмеривающих каплю за каплей любовный напиток, которым они напоят свою жертву. Ко всему тому добавлялось непроходящее состояние тревоги, переходившее в ужас, во все возрастающее предчувствие чего то дурного, о котором ее не раз предупреждал доктор Жард, говоря, что она во что бы то ни стало должна это превозмочь. Но лекарства, которые он ей прописывал, никак не могли избавить ее от этой паники. Что путало ее больше всего, так это не сами кризисы, но невозможность вспомнить, что же она делала во время этих путешествий в мир фантазий, который она принимала за реальность. Ее не покидало смутное чувство, или даже что то еще более эфемерное, что во время этих отлучек с ней рядом был Дантес, хотя это явно был не сам он, настоящий, из плоти и крови, а его двойник, его копия: они вдвоем пересекали это время и пространство без всякого стеснения. Единственное и весьма туманное воспоминание, которое осталось у нее от всех этих побегов в неизвестное, мерцало – но, может, это и в самом деле был только сон – как на невидимом экране, развернутом перед ней: вечер в ложе Стендаля, в «Ла Скала», когда этот писатель, которого Дантес обожал, предавался искусству беседы, в чем было больше беседы, чем искусства, и поглощал в прямо таки умопомрачительных количествах итальянский шербет. Все остальное было покрыто мраком ночи. Когда она приходила в себя, то оказывалась в совершенно незнакомых местах, в каких то сомнительных номерах отелей, посреди улиц, где на нее смотрели с недоумением, или же находила себя бредущей через поля, уставшей, а один раз даже покрытой синяками. Два «отсутствия» за последний год… Но все таки не стоило об этом думать, – постоянный рефрен Жарда.

Мальвина отпила глоток шампанского. Край ортопедического корсета, который стягивал ей спину, почти всегда оставался на виду, несмотря на пышную гирлянду из орхидей, которыми Барон каждое утро украшал ее грудь. С тех самых пор, как произошла авария, никто больше не видел ее без этих всегда свежих цветов, которые она меняла по два раза на дню, что стоило бешеных денег.

– Нужно, чтобы он решился как можно быстрее, – сказала она. – Я уже немолода и не могу ждать до бесконечности. Надеюсь, его пятидесятилетие не было отмечено некоторым… спадом и что он остается еще мужчиной настолько, чтобы желать тебя с тем нетерпением, которое является главным союзником девушки в такого рода делах. Ты не должна терять голову, и хорошо бы дать ему понять, что он не получит от тебя ничего до свадьбы. Не уступай ему ни в чем. Одного поцелуя время от времени вполне достаточно. Помни, что у мужчин, попавших в сети к женщине, есть только один верный способ от этого освободиться: это переспать с ней. Конец воображению, а оно верный союзник бедных женщин. Он уже пытался?



Эрика иногда спрашивала себя, не ненавидит ли она, тайно, свою мать и не являются ли эти доказательства любви, которые она ей старалась выказать, только попыткой получить прощение за ту глубокую враждебность, в которой она признавалась себе лишь в краткие мгновения внутреннего протеста и раздражения… Она откинула голову и закрыла глаза.

– Ты ревнуешь, Ma, так ведь? Если бы я сказала, что начинаю испытывать к нему большую нежность, ты бы ужасно расстроилась, да?



Она услышала пение соловья в клетке.

– Не говори глупостей…



Голос Мальвины зазвучал пронзительно и притом так, будто ей не хватало воздуха.

– Чего ты так испугалась, – быстро проговорила Эрика, ужаснувшись собственной дерзости и жестокости, этому краткому бунту. – Я же пошутила, что ты…



Ma смотрела прямо на нее. Во взгляде ее была такая неподвижность, какая бывает у некоторых птиц, выражение крайнего внимания, переходящего в почти ощутимую жестокость: взгляд, который трогал, прикасался, прощупывал. «Приревновала, – подумала вдруг Эрика, испугавшись. – Да она просто ревнует. Как же я раньше не заметила?»

– Надеюсь, ты, по крайней мере, не переспала с ним?


Чудовищность того, что должно было произойти, была такой неотвратимой, что Барон буквально чувствовал, как на лбу его превосходительства выступают капли пота. Он никогда бы не подумал, что вина Дантеса вырастет до таких размеров и что человек может зайти так далеко в своем желании порвать со своей невозможной любовью и надеждой, обманываемой слишком часто, чтобы это можно было перенести. Это желание «покончить со всем», в сущности, не слишком отличалось от той досады, которая, в конечном счете, подтолкнула Европу к фашизму. Барон не верил в потусторонние силы, но так как он знал, как мало можно доверять самой вере или ее отсутствию, он обратился, по неким каналам, о которых он вообще то ничего не знал – что, впрочем, нисколько ему не мешало, ибо такова есть способность воображаемого прибегать к этим скрытым возможностям, – к единственному человеку, который мог еще хоть как то повлиять на Мальвину фон Лейден и не дать ей произнести те несколько горьких слов, которые покончили бы с одним единственным шансом, какой оставался еще на спасение Эрики.
Графа де Сен Жермена преследовали суровые неприятности. Устремившись с крайней поспешностью в надежде прибыть вовремя, чтобы помешать Мальвине фон Лейден превысить свои полномочия, что повлекло бы за собой непоправимые последствия, он совсем не рассчитал ни время, ни путь, не подумал даже о своем туалете и теперь не знал, как себя вести, наткнувшись на трех таможенников, которые разглядывали его с явным изумлением. Быть остановленным на границе Вентемилля в почтовой карете XIX века, одетым наполовину в одежды XVIII, наполовину же – в какое то буржуазное тряпье, которое подкинул ему на ходу Бальзак, причем находиться в компании совершенно голого карлика – Гастамбид спокойно спал, когда Сен Жермен стащил его с кровати, не дав даже времени одеться, – все это нельзя было назвать ситуацией, из которой граф мог бы выпутаться, воспользовавшись всего навсего собственными именем и положением: в этот век, когда полиция хорошо знала свое дело и проскочить сквозь ее сети являлось чрезвычайно сложной задачей. Однако в тот момент, когда он вылетал из дома, он понял, что вся эта неразбериха в то же время могла обернуться большой удачей. Его сундуки были набиты драгоценностями и картинами, в числе которых и десять замечательных Кранахов, и голландцы, и целый альбом рисунков Дюрера, двадцать четыре рисунка Леонардо, а также Буше, Фрагонар, Шарден, Пуссен, и хотя все это были небольшие полотна, которые он подобрал специально, чтобы удобнее было их везти, все же, если сведения, которые сообщил ему Дантес, были точны, этого с лихвой хватило бы на то, чтобы устроиться в XX веке продавцом картин – положение, которое в 1972 году, кажется, являлось самым удобным прикрытием для шарлатана. Но он забыл про таможни и понимал теперь, что если эти люди откроют его сундуки и станут спрашивать, откуда взялись все эти сокровища, ему будет довольно трудно исправить эту оплошность. К великому счастью, его собственный вид и вид карлика Гастамбида, почтовая карета и ошеломленный кучер, которого Сен Жермен привлек к своему путешествию какими то магнетическими пассами, повергли таможенников в такое изумление, что они пропустили их, не сказав ни слова. К тому же как могли они не сделать этого, когда в тот самый момент им поступили распоряжения, неизвестно от какой инстанции, которые они тем не менее беспрекословно выполняли, приученные подчиняться, не обладая, как и другие умники, подходящими средствами, чтобы бороться против сил воображаемого. Итак, Сен Жермен летел на выручку своему другу Дантесу и этой молодой женщине – как же ее? – которая играла столь важную роль в этом неясном и жестоком поединке надежды и чувства вины.
– Надеюсь, ты хотя бы не переспала с ним?

– Мама, прошу тебя, – сказала Эрика. – Мы так тщательно разработали нашу операцию, и в наших планах просто нет места такой безумной импровизации…

– Ты меня успокоила, – призналась Мальвина. – Ты меня очень успокоила. У меня нет предрассудков, но все же существуют вещи, которые…

– Ну, я не утверждаю, что то, что я испытываю к нему, можно назвать полным безразличием. Прежде всего, он не лишен некоторого обаяния и ума. Он пропитан культурой. Настоящий европеец. Да, я признаю… Боже! Какая ерунда… – Она рассмеялась, чтобы скрыть свою неискренность и еще это странное чувство, эту нежность, которая душила ее… – Да, признаю, что испытываю к этому человеку огромной культуры какую то – как бы это сказать? – тягу. Мне немного трудно определиться в своих чувствах, они несколько неясные, но мне кажется, я могу узнать в них что то вроде привязанности… Странно. Обычно, это не в нашем жанре.



«Получи, – пронеслась в мозгу у Эрики дикая мысль, – получи, только успокойся…»

Мальвина заткнула соловья и поставила свой бокал на поднос. Лицо ее немного расслабилось, и черты потеряли прежнюю жесткость: то ли это были последствия усталости, то ли – переживаний, которые немного их смягчили.

– Думаю, настало время сказать тебе правду, дочка. Так будет более осмотрительно. Я понимаю природу тех чувств, что ты испытываешь к этому человеку. Все это прискорбно, но вполне естественно. Он обаятелен, обольстителен. Именно поэтому будет лучше, если я тебя спрячу, потому что и я, несмотря на все, что было, признаю существование неких запретов… границ, которые нельзя пересекать… Так что вот…


<< предыдущая страница   следующая страница >>