Вук Драшкович. Ночь генерала ocr busya «Вук Драшкович «Ночь генерала» - shikardos.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Вук Драшкович. Ночь генерала ocr busya «Вук Драшкович «Ночь генерала» - страница №1/5

Вук Драшкович. Ночь генерала


OCR Busya «Вук Драшкович «Ночь генерала»»: Српска реч; Белград; 1997


ISBN 86-491-0001-5
Аннотация .
«Ночь генерала» Вука Драшковича – это психологический, исторический, биографический роман. Роман «потока сознания» одной из самых противоречивых и трагических фигур сербской истории XX века.
В ночь перед казнью генерал Драголюб-Дража Михайлович размышляет о судьбах сербского народа, пытается разобраться в себе самом, найти ответы на многие ключевые вопросы и осмыслить свое место в происходящем. Человек, проигравший все, и герой, он одновременно выстраивает свою защиту и предъявляет обвинение. Он сводит последние счеты с Отчизной, своим народом, единомышленниками и противниками, с военными союзниками, которые его сначала поддержали, а затем предали в угоду своим политическим интересам.
«Ночь генерала» – это единое мозаичное панно из документов и фактов, с одной стороны, и авторских догадок – с другой. Удивительное сочетание исторических и вымышленных героев. Вместе с тем этот роман представляет собой монументальный исторический документ. Первый подобного рода и подобной силы. Он рассказывает о времени, влияние которого длится и по сию пору и не только мешает нашей сегодняшней жизни, но может сказаться и на нашем будущем.
Посвящается Равной горе – убитой, израненной, заточенной, по целому свету развеянной. Ей распятой. Автор

Предисловие к русскому изданию

Вук Драшкович вошел в сербскую литературу пятнадцать лет назад (1982) со своим первым романом «Судья». За прошедшие с тех пор годы в Югославии произошли хорошо всем известные события, которые можно назвать драмой мирового масштаба, драмой, неведомой другим, более счастливым народам, живущим в стабильных государствах. Однако, как это ни парадоксально, за все это время отношение критиков к произведениям Вука Драшковича не изменилось. Объясняется это, видимо, тем, что человеческое сознание (особенно в тех случаях, когда речь идет о заблуждениях и предрассудках) изменяется значительно медленнее, чем общественные, политические, идеологические и исторические реалии. Все книги, написанные Драшковичем, представляют собой весьма внушительный перечень романов («Судья», «Нож», «Молитва» – тома 1 и 2, «Русский консул», «Ночь генерала»), в которых автор – всегда первым, всегда радикально, всегда бескомпромиссно – говорит о самых глубинных, трагических и сущностных вопросах, связанных с судьбой сербского народа, с его выживанием, его нравственными ошибками, размышляя одновременно и о возможностях и путях сербского национального возрождения.

Драшкович, страстный обличитель коммунизма («Судья»), был первым, кто в совершенно неблагоприятных, с точки зрения политической конъюнктуры, условиях дерзнул заговорить о геноциде сербского народа во Второй мировой войне («Нож»), первым, кто пролил свет на историческое значение и трагическую судьбу генерала Драголюба-Дражи Михайловича, командующего Югославской Армией, который стал жертвой предательства великих держав, сначала поддерживавших его, а потом оставивших мести маршала Тито («Ночь генерала»). Этот писатель всегда поднимает провокационные темы, нарушает табу, опровергает концепции официальной истории, писавшейся коммунистическим режимом на протяжении пятидесяти лет, и становится самым читаемым, самым популярным и в то же самое время самым критикуемым сербским писателем.

В сербской литературе не было таких писателей-диссидентов, какие известны нам в странах так называемого «восточного блока», однако ореол диссидентства часто венчал головы литераторов, в сущности приближенных к власти. Разговоры об их инакомыслии были преднамеренной выдумкой, рассчитанной на легковерие народа, средством для накала страстей и взвинчивания тиражей, в то время как сами писатели, обретшие такую славу, вели спокойную жизнь и пользовались привилегиями. Единственным настоящим диссидентом в такой специфической ситуации был именно Вук Драшкович, запрещенные книги которого тайно продавались и читались, а публично предавались анафеме за якобы содержащиеся в них вредные и опасные мысли. И сегодня, когда сама жизнь доказала правоту идей Драшковича, когда немалая часть сербского народа разделяет его взгляды, официальные средства массовой информации освещают творчество этого писателя необъективно, воспринимая его книги скорее не как художественную литературу, а как непогоду, от которой нужно понадежнее укрыться.

Драшкович всегда утверждал, что литература должна служить народу, иметь нравственную и просветительскую функции, он упрямо говорил правду, считая ее горьким, но необходимым лекарством, постоянно боролся с заблуждениями, с предрассудками, с искажением истории. Романам Драшковича присущи классическая форма и композиция, напряженность драматического конфликта, эпическая сила, лирическая утонченность, развернутые и яркие диалоги, его герои индивидуализированы и психологически тонко очерчены, они запоминаются надолго, а их судьбы неразрывно спаяны с исторической, национальной и общечеловеческой судьбой народа. Повествование, герои, идея – вот составные части символа веры Драшковича, вот составные части писательского кредо Драшковича-романиста.

«Ночь генерала» многие, в том числе и автор этих строк, считают самым сложным и самым удачным в литературном отношении романом Драшковича. Речь в нем идет прежде всего о Сербии, понесшей непомерно большие жертвы в борьбе с фашизмом во время Второй мировой войны и одновременно прошедшей через ад гражданской войны. Однако значение и смысл романа гораздо шире. Не найдется в Европе такого народа, который на страницах этого романа не нашел бы и что-то, относящееся к себе, к своему месту и роли в истории, разумеется, если ему до этого есть дело в наши трудные времена.

В романе «Ночь генерала» слиты воедино наиболее жизнеспособные жанры современной литературы и достигнуто то жанровое равновесие, которое так характерно для художественной прозы нашего времени. Это одновременно и исторический, и психологический, и биографический, и политический, и социальный, и антивоенный роман, в нем есть элементы «потока сознания», документальной прозы, критического и магического реализма, романизированной драмы.

Используя разные художественные приемы, Драшкович соединяет в технике мозаики документальный материал с авторским вымыслом для того, чтобы воссоздать одну-единственную ночь, последнюю ночь генерала Михайловича, которую он представляет читателю в двенадцати (по количеству часов одной ночи) главах романа. Генерал Михайлович был убит на рассвете, и до сих пор никто не знает, как это произошло и где он был похоронен. Этот исторический факт уже сам по себе свидетельствует о том, насколько коммунисты, возглавляемые Тито, боялись своего идеологического и военного противника и насколько они не боялись будущего, справедливости, Бога.

В трагической судьбе Дражи Михайловича в концентрированной форме отразились десятки тысяч трагических судеб тех солдат, которые в ходе бурных событий мировой истории встали на сторону Короля, Отечества, Бога и потеряли все. Поэтому можно сказать, что главным коллективным героем романа является народ, разделившийся на два непримиримых лагеря, которые олицетворены в фигурах генерала Михайловича – жертвы и генерала армии Тито Слободана Пенезича-Крцуна – палача, а также в целом ряде других исторических и вымышленных лиц, которых гражданская война поставила в безвыходное положение и привела к гибели (Тарабич, Елица, врач).

Во всех своих романах Вук Драшкович храбро и честно берется за важнейшие, ключевые и роковые для сербской истории темы, которые еще не похоронены, не ушли в прошлое, не нашли своего решения и поэтому не являются историческими в классическом смысле этого слова, скорее их можно назвать современными, более того – пророческими, к великому нашему несчастью. Писатель удивительно остро чувствует незавершенность и взаимосвязь исторических событий, он видит ту главную нить, проходящую через ткань времен и событий, которая иногда выходит на поверхность, словно повторяя или возвращая прошлое. Жизнь народа представляется Драшковичу огромной живой фреской, на которой отражены взлеты и падения, достоинства и недостатки нации. Он чувствует собственную ответственность за те грехи и ошибки, о которых нельзя молчать и значение которых нельзя умалять, он слышит биение пульса своего народа, и все это делает его настоящим классиком национальной литературы, а для классика существует по крайней мере два критерия оценки его произведений: литературно-эстетическая и духовная ценность.

Роман «Ночь генерала» адресован честному, справедливому, независимому, смелому и нравственно зрелому читателю, тому, кто не делит мир на победителей и побежденных, тому, кого не устраивает образ мира в черно-белом цвете, без других цветов и нюансов. Идеалом и нравственным императивом для Драшковича является истина, и ему хорошо известно, что она стоит выше обвинений и оправданий, выше политики и идеологии. Мировоззрению Драшковича более всего соответствует христианское учение об очищении через страдание, смирение и покаяние. Только оно может ограничить зло, остановить физическое и духовное падение личности или целых народов. Творчество Вука Драшковича, как, впрочем, любое истинное творчество, распято между тем злом, которое совершают и претерпевают люди, и тем добром, о котором они мечтают испокон веков.

Универсальным ключом к пониманию произведений Драшковича, выходящих по своему глубинному смыслу и значению за национальные рамки, является образ крестного пути.

Хочется верить, что читатели в России, чаще всего неискушенные в перипетиях сербских распрей, сумеют безошибочно определить и прочувствовать универсальное значение человеческой драмы, предстающей в романе «Ночь генерала».

Начинается коммунизм

– Бей, бей его, четника,



[1] мать его растак!

Его волокли по цементному полу, били сапогами, ботинками, прикладами. По ребрам, по голове, в пах.

Глина на их сапогах и солдатских ботинках была желтоватой и жидкой, иногда с засохшей травинкой. На прикладах вырезаны ножом разные имена и даты.

Тело стало безжизненным и безвольным. Из-за того, что его и били с размаху, и топтали, и оно все время меняло форму: то сжималось в комок, то изгибалось дугой. А руки, скорее инстинктивно, чем сознательно, защищали голову.

Возле узкой двери, через которую его только что втащили, прямо на пороге остался один башмак, и от него по грубому цементному полу, петляя, тянулся след кровоточащей стопы.

В углу подвального помещения, в нескольких шагах от голой раскладной кровати, потрескивала печь, сделанная из металлической бочки, печь-буржуйка, с открытой дверцей, из которой треща вылетали искры.

Разгоряченные ударами и теплом, истязатели вытирали пот, стекавший на лоб из-под шапок с красными звездами и рычали:

– Это тебе за Бору… Это тебе за Желтого… за Веру… за Момчилу… за Колю… Это тебе за наших братьев и товарищей!

Выкрики мешались с лаем разъяренных собак, которые рвались с поводков, чтобы растерзать его.

Солдаты, держащие собак, двигались медленно, как будто скользя, вены у них на руках и шеях набухли от напряжения, потому что собаки тянули, вставали на задние лапы. Один из них икал, его начало рвать, но он не выпускал из рук поводка, и то, что он исторгал из себя, жидкое, сероватое, с непереваренными кусочками капусты, текло по подбородку, по шее, по шинели. Началась рвота и у второго, того, что стоял у двери.

– Топчи его! – донеслась команда.

«Где я нахожусь? – спрашивал себя генерал Дража, неуверенный в ответе, похожий на слепого, который пальцами ощупывает и рвет паутину. – Я промок, я весь мокрый. Промок до костей. Эти новые плащ-палатки тоже пропускают воду. Как же я такой пойду во Дворец? Всех этих поставщиков надо было бы под суд отдать. Гнилая свекла, червивая фасоль, песок в муке, разбавленные чернила, конина вместо телятины. Хорошо, хорошо еще, что ветер сейчас не с севера. Который час? Нет, это не труба, для вечерней зори еще рано. Кто эти люди? Столовая закрыта на побелку, об этом сообщили на утренней поверке. Это рекруты, болтаются здесь по привычке. Но ведь столовая в другом крыле. Что же происходит?» – мучился он.

– В голову его, в голову!

– Промеж ног вдарь, мать его, тут и у самого Господа слабое место!

– В грудь бей, в грудь, пса цыганского! Что мы бабы, что ли? Покажи-ка ему, кто мы такие! В грудь, да так, чтоб и отец его в гробу заворочался!

– По ребрам дай, Ликота. Сапогом по ребрам!

«Нет, это не сон! – шептал он самому себе.

– Нет, это не сон. Сон исчезает, когда понимаешь, что это сон, когда его ухватишь. Сознание рассекает его, он лопается, стоит ему соприкоснуться с сознанием, и улетучивается. Это что-то другое. А-а, я знаю, что это. Знаю! Опять вернулся тиф. Вернулся, разыгрался, вот почему полыхает в голове и мерещатся всякие чудеса. Проклятые бациллы. Оказывается, они просто притаились, чтобы обмануть, и вот опять взялись за свое. Солдат и тиф. Боевое братство. Да, да, это тиф!» – пытается пробормотать он вслух.

Носок сапога, который он не заметил, с размаху ударил его в нижнюю челюсть, и в глазах полыхнуло огнем. В первый момент ему показалось, что это были языки от выстрела батареи горной артиллерии, объединенные по краям тьмой и ночным дождем. Но тут же языки исчезли, а беспорядочные мысли о дождевиках, столовой, червивой фасоли, о веселых рекрутах, ярко-красной ковровой дорожке на лестнице Дворца и о тифе сменились, слившись, чем-то похожим на эхо крика. Потом перестали быть слышны и крики, и голоса, и собачий лай.

– Хватит! – раздалась команда из глубины. – Он потерял сознание.

– Воды! Принесите воды! Подыхает!

– Этот выродок так быстро не помрет!

– Я бы его в лодку, да подальше от берега в синее море, пусть-ка рыб покормит!

– Нет, браток, мы его в яму с известью бросим. Чтобы ни свиньи, ни рыбы не отравились! Нет, браток, его прямо в известь!

От вылитых на него трех ведер воды, с плававшими в них травинками и щепками, на полу образовалась лужа. На рассеченной нижней губе остался прилипший листик.

«Тени! – подумал он. – Да, тени! Меня мучает жажда, оттого и эти видения. Это не руки с кувшином, это не люди. Это тени. Вытянутые, с изломанными движениями. Они передвигаются, соприкасаются, сливаются, разделяются. Тени!»

– Ну, я умаялся с ним больше, чем с той вдовой.

– Смотри, у него и кровь-то вроде как у скотины.

– У меня пропали очки! – попытался выговорить он и не смог понять, прозвучали ли слова или это был только выдох. – Почему я мокрый? Где мои очки? – он снова собрался с силами и попытался нащупать что-то вокруг себя.

– Бей! – прозвучала новая команда. – Не жалей его!

«Мои зубы… глаз… мои ребра… нет, это, конечно же, сон! – судорожно сжался он в комок и руками закрыл голову. – Немцы! Откуда немцы? Кто такой этот Влада, и Ратко?» – спрашивал он себя и слушал выкрики: за Велько, за Владу, за Пегого, за Милана, за Ратко!..

«Господи, Боже мой! Не надо. Прошу вас, не надо», – хотел сказать он, но какое-то блаженство и глухота снова пресекли его мысли.

– Воды! Быстро!

– Он мертв!

– Я сказал – воды!

Тени расступились, теперь он ничего не помнил и ничего не болело. «Это деревья! Вот и лишайники, а там черепаха. Вон серна. Я в лесу! – как будто утешал он самого себя. – Откуда слышен собачий лай? Кто это травит собаками серну! Бред, опять проклятый тиф! Нет, это не тиф. Я в реке. Холодно, ужасно холодно! Лодка перевернулась, но не тонет. Откуда это в реке малина!» – посмотрел он на свои окровавленные пальцы.

– Спускай собак!

– Топчи его!

На его грудь будто гора навалилась, горло сдавило петлей, он напрягся, чтобы вдохнуть воздух, но со всех сторон слышал только лай. Он ничего не смог сказать, а может, и говорил, но они его не услышали. Почему-то ему привиделись только что убитая овца и волчья морда над ее шеей. Копыта овцы были задраны вверх, а из ноздрей капало молоко. Сам собой раскрылся ее живот, он был полон васильков. Через шерсть извиваясь ползла змея. У волка выросли мягкие крылья, покрытые множеством пятен, а его челюсти уменьшились. Из васильков вылетел пестрый рой бабочек. И волк было хотел полететь за ними, не выпуская овцу, но его крылья вдруг высохли и отвалились, как листья. Потом исчезло все: и давящая тяжесть, и лай, и борьба за глоток воздуха. Он тонул, тонул, исчезал с удивительной легкостью, без веса, тонул в море света, в бесчисленных искрах всех цветов и оттенков. Он подумал: я умираю. И обрадовался легкости и красоте смерти, но и это чувство тут же исчезло…

* * *

– Кто это сказал, мать его за ногу, что тринадцать – несчастливое число? Для меня оно такое счастливое, что счастливей и быть не может!

Учащенно дыша, он мигал глазами, но не слышал и не видел того, кто это говорил. Не видел и того, что лежит на кровати, что брюки с него сорваны, крестьянский кожух распахнут, а рубашка и нижняя сорочка задраны до самой шеи. Не видел он и того, что привязан к кровати веревкой, с руками, прижатыми по бокам вдоль тела. Все его тело, кроме живота, было перетянуто веревкой, так что поворачивать он мог только голову. Правда, она уже не была похожа на его голову – бесформенная, окровавленная масса, вся в ранах. От воды, которой его поливали, чтобы вернуть в чувство, волосы стали еще кудрявее, а следы крови растеклись по всему телу и по одежде. Кровь до сих пор еще сочилась из рассеченного уха, из бровей, из щек с содранной кожей, из разбитого носа и правого плеча, которое ему разодрало осколком бутылки, пока его волокли по полу. Ткани уже начали отекать, и левый глаз теперь почти полностью был закрыт. Распухшие губы скрывали раздробленные и сломанные зубы. Однако он не видел ничего этого, не чувствовал боли и не понимал, отчего вдруг слюна, которую он глотает, стала соленой.

Он обводил взглядом самого себя, чувствуя мурашки, покалывавшие шею.

Он понимал, что что-то произошло, что-то такое, чему, как и добру и злу, как яви и сну, следует дать имя. И он старался, как человек, мучимый жаждой над пересохшим колодцем, вытянуть из глубины сознания спасительную мысль.

– Добро пожаловать, Дража! Ловил тебя Гитлер, ловил Муссолини, ловили и Летич,



[2] и Недич

[3] – все ловили. Ловили все, а поймал я.

– Василиевич… майор Василиевич! – язык показался ему одеревеневшим и тяжелым. – Громче, майор Василиевич!

– Какой я тебе, к хрену, Василиевич!

– Никола! Это ты, Никола? Направление на Копаоник!

– Тринадцатое марта тысяча девятьсот сорок шестого года. Именно с сегодняшнего дня начинается наша славная история! Эх, вот уж обрадуется маршал!

[4]

– В укрытие! – закричал он и закашлялся от крови. Ему показалось, что по стене на него обрушивается огромный водопад, но не из воды, а из острых сосулек. Их стреловидные концы преобразились в пули, и послышалась стрельба. Он хотел прыгнуть в укрытие, но вдруг все стихло, а он снова потонул…

– Воды! Еще! Еще!

Зубы его стучали, а ему казалось, что это дрожит и трясется под потолком электрическая лампочка. Керосиновая лампа в землянке или электрическая? Стука собственных зубов он не слышал, только видел колеблющийся свет лампы.

«Где я нахожусь? Откуда собаки? Где собаки? Собак нет, а лампа дрожит. Откуда лампа? Пустое облако и в нем лампа! Моторы, это же моторы! Как я неосторожен. Бомбы! Самолеты!»

– Помрет!

– Не помрет, не бойся.

«Кто умрет? Может, я умер… не смерть, и не сон! – немного прояснилось у него в голове. – Я в плену. Меня… стрельба… меня душили и вязали… я связан и неподвижен!» – хватался он за обрывки сознания.

– Я лично схватил Дражу Михайловича! Весь мир дивится мне… Эх, мать моя женщина, просто сам себе не верю. Горский Царь, Сербский Батька, Балканский Орел, первый партизан Европы, герой Америки и Франции, славный Генерал… миф, чудо, легенда! А вот, однако ж, я тебя уделал, я тебя схватил. Я, Слободан Пенезич-Крцун, генерал товарищей Тито и Сталина. Я, министр безопасности, министр НКВД, министр МГБ, министр всего на свете!

«Сталин! Америка и Комитет безопасности! Я плохо вижу и плохо понимаю, что говорят… Боже, как же холодно… В лесу, на поляне… тут они меня и связали! Вылетело что-то из кустов, потом началась стрельба. От них пахло йодом. И от веревки пахло йодом. Руки у них холеные, но сильные. Почему я так дрожу? Почему мне холодно? Я же в шинели. Нет, шинель осталась на спинке стула. А майор Василиевич? Николу убили, и Богдана тоже, и Бане… Бане улыбнулся, стиснув зубы, как мой Войислав, только ему было некому сжать руку, и он схватился за ветку… Опять что-то вылетело из куста… Они не стреляют, смеются. За воротники у них стекает ракия, запах йода становится все сильнее. Они пьют и за веревку. И поливают ее ракией! Что это он говорит? Сталин! НКВД! Америка! Кто он такой?»

– Пока ты был в лесах, мы спокойно спать не могли. Жили в постоянном страхе, как бы ты откуда-нибудь не нагрянул, не поднял голодную деревенскую Сербию, как тебе удалось это в сорок первом… Ты и твои четники повсюду виделись мне среди бела дня. Дунет ветер, шевельнется тень от листьев, я вздрагиваю: это он, Дража, со своими!

«Одеяло… вот бы сейчас одеяло. И чтобы развязали. Руки – это понятно, но зачем же и ноги, и все тело?… Наверное, я ранен и лежу на носилках! Они провисшие, растянутые, спина проваливается. Растянулись от раненых. Но куда они меня опускают, где я и почему так страшно холодно? Кто боится моей тени? Сейчас не сорок первый… мы… сумасшедший Василиевич, война закончилась… не Василиевич, а Калабич… но они мертвы, а я ранен и в плену!»

– Кто вы такой? – спросил он, обращаясь к стоявшему над ним силуэту.

– Я – Бог! Я – все и вся! Знаешь ли ты, что депешу о твоей поимке я послал самому товарищу Сталину? Эх, поглядеть бы, как Сталин ее читает, а внизу подпись его генерала Крцуна!

«Какой-то русский! Значит, это они меня взяли в плен! Они, они! У наших для такого кишка тонка… И так хорошо говорит по-нашему… Русские, братья русские! – вздохнул и закашлялся он. – Помогали нам только для того, чтобы их предательство потом было больнее пережить. Русский для серба то же самое, что и англичанин, только без фрака и без красивых фраз. Не могу его рассмотреть как следует… где же мои очки?» – забыв, что лишен возможности двигаться, он попытался поднять руку.

– Только с тринадцатого марта начинается коммунизм. Только с сегодняшнего дня мы начинаем строить светлое советское завтра. Нет тебя больше, генерал. Нет и нашего страха. Теперь мы можем делать все, что хотим… Трумэн, де Голль, Черчилль, король… да все они вместе пусть катятся к растакой матери. Ты был для нас единственным препятствием, тебя одного мы боялись… Этой ночью ты мне заплатишь за все! За моих убитых братьев и товарищей. За Момчилу Смилянича, за доктора Ацу, за Жику Корчагина, за Милицу, за Синишу, за Максима, за Стеву Филипповича, за Горана Ковачевича… за Муйю Русского, за сербов, за братьев хорватов, за мусульман… заплатишь, бандит, за всех!

«Он ненормальный, сам не понимает, что говорит. Я убил Корчагина? Моя Гордана… она была влюблена в Павла Корчагина. Гоца в него, Бранко в Тоню, а Войислав над ними смеялся. И этот Муйа Русский… не может быть, чтобы он был русским, а я его не знал… Я – убил?… Я никого не убивал! Никогда!.. Из всех, кого он назвал, я знаю только поручика Смилянича, но поручик Смилянич… его убили партизаны… он ушел из партизан, а они его за это выдали немцам… Какая Милица?… Ненормальный русский! Да за меня было больше мусульман и хорватов, чем за Тито!»

– Мангал! – выкрикнул Крцун. – И оденьте ему очки, чтобы хорошо все рассмотрел.

На оголенный живот осторожно опустили какую-то странную посудину. У нее были массивные ручки, как у кастрюли для варки повидла, но вместо дна – металлическая сетка, так что она напоминала решето. Через ручки они просунули веревку, приподняли один край крышки и забросили внутрь, вверх животом, какого-то серого зверька, а потом быстро, в тишине, впервые в полной тишине, затянули веревку.

Сбитый с толку всем происходящим, которое он никак не мог связать в одно логичное целое и поместить в определенное время и которое уж тем более не мог разгадать и вырвать из паутины бреда или сна, Дража с облегчением, даже с радостью, подумал, что у него на животе оказался заяц, и теперь рядом с ним есть что-то живое, что он видит и узнает и что поможет ему связать воедино все то, что происходило раньше. На его лице появилась улыбка.

Зверек некоторое время стоял неподвижно на месте, а когда Дража, уверенный, что находится где-то посреди луга на Сувоборе или на Райце, напряг мышцы, продолжая думать, что ему на живот вскочил заяц, тот, начал бегать по кругу.

– Ну-ка, пусть крысеныш угостится крысой! – услышал он громкий и внятный голос Крцуна, и эти звуки на одно мгновение, но отчетливо и ясно представили сознанию Дражи реальную действительность, которая тут же исчезла снова, как будто спугнутая раздавшимися криками.

Генерал ОЗНы,

[5] генерал МГБ, генерал НКВД, генерал всего на свете, генерал Сталина и генерал Тито, а сейчас просто истопник, сыпя ругательствами и отстраняя лицо от стрелявших искр, помешивал каминными щипцами раскаленные угли в металлической печке.

– И у усташей,



[6] – сказал он, – есть чему поучиться.

Вскоре после этого один из солдат, дергаясь в стороны от разлетавшихся искр, начал переносить горящие угли из печки в металлическую корзину на животе Дражи.

– О-о-о! Не надо… Прошу вас… Стойте… Не надо… О-о-о!

Жар раскаленных углей разъярил крысу, и она с писком сначала начала прогрызать кожу, нервно дергая хвостом, а потом, поджав его и переместив тяжесть всего тела на передние лапы, стала вгрызаться в тело.

– Этот кусочек за Трумэна… этот за де Голля… этот за короля… этот за англичан… А этот кусочек за мою душу! – приговаривал Крцун.

– О-о-о! Ма-а-а-ма! – перед его глазами из живота сочилась кровь, а крики разносились далеко за пределы камеры.

Рыча от боли, он смотрел на окровавленные когти и морду животного, которое пыталось в его утробе найти спасение от жара углей. Смотрел на куски собственной кожи, свисающие из пасти, когда крыса приподнимала передние лапы и пищала. Смотрел на влажную, слипшуюся шерсть, которая на глазах из серой превращалась в ярко-красную. Смотрел на окровавленный крысиный хвост.

– Прошу вас, перестаньте. Уберите!

Вскоре, однако, ткани омертвели, спеклись под углями, и боль чувствовалась все меньше и меньше. Недавний озноб сменился непереносимым жаром и потребностью в воде, снеге, льде. Лед! Лед! Он дышал все чаще и чаще и сквозь пот и бред сознавал, что напрасно просить о милости и что спасение только в смерти, и пусть она настанет как можно скорее.

– Звери! Бандиты! – вскрикивал он все тише и все прерывистей. – Нелюди! Чудовища!

На этот раз тонул он долго и чувствовал, что бессвязные мысли и удивительные образы, которые ему являлись, были похожи на разветвленную плеть ползучего растения или на корень, обнаружившийся на срезе земли, и это помогало ему замедлять погружение в темную глубину…

Женщина выныривает из бочки с водой, ее тело облеплено платьем, она протягивает к нему руки, а он никак не может их схватить… медведь в горящем шалаше, сложенном из веток… будет и на вас месть и наказание… солнце погружается в реку… у пчел вместо лапок когти, которыми они раздирают лошадь, а лошадь вся в пене от долгого галопа… офицерский бал… кадриль… отблески канделябров в брошке… никакой ты не министр и не генерал, а просто негодяй… на острие сабли капля молока… сыновья будут стыдиться вас, внуки раскопают ваши могилы… вот лед, Гоца, детка моя… не стреляйте, там же есть и гражданские… вверх по церковной колокольне ползет барсук, шерсть его стоит дыбом, она позолочена и мерцает, как украшения на рождественских подарках… это не люди, в них нет ничего человеческого, это зверье… перебить, всех их перебить… горит поле пшеницы, дым валит из скирды, и метет снег… какой-то мальчик с обгоревшей и поломанной свирелью зовет на помощь «ма-а-а-ма-а-а»… стреляет орудие, но выстрела не слышно… дети с огромными волосатыми ножищами играют в футбол, но не мячом, а ежом… из полевого телефона слышно завывание сирены… никто, братья мои, не обязан оставаться, потому что понятие чести не подчиняется командам и приказам… кошачьи кишки на обеденном столе… вам не пуля суждена, а муки… рассыпается в небе осветительная ракета, небо горит, дымится самолет… парашютист падает стремительно… вальс, кто это танцует и летит, летит, летит в глубину, в свет, в небо, в звезды, в ночь, во мрак, в пустоту…



* * *

«Почему вы в кожухе и опанках?

[7] Где ваша форма, господин генерал?»

«Но разве Вы не были убиты в Марселе, Ваше Королевское Величество?»

«Моя смерть не освобождает вас от принесенной мне присяги. Почему вы не уберете руки с живота?»

«Из-за мангала, Ваше Королевское Величество».

«Из-за чего?»

«Я ранен. Кровоточащая рана».

«На Каймакчалане?»

«В обеих Балканских, при прорыве Салоникского фронта, у Плеваля и Вишеграда в этой войне. А только что меня разорвало гранатой».

«Проклятая Албания. Вы были правы. Садитесь, генерал. Вы, насколько я помню, курите».

«Благодарю Вас, Ваше Королевское Величество. Прекрасный табак. Я ранен нее Албании».

«Вас обвиняли в связи с Албанией, мой капитан. Расскажите, что вы натворили в Париже».

«Вы имеете в виду мою лекцию, с которой я выступил после окончания академии?»

«Рапортуйте, капитан Михайлович».

«Генерал Жан Ворион попросил меня прочитать лекцию о тактике и стратегии нашей армии в Первой войне. Я сказал то, что думал. И я защищал свои убеждения. Неужели это преступление, Ваше Величество?»

«Расскажите мне о ваших убеждениях».

«Считаю, что Ваше решение об отступлении через Албанию было катастрофической ошибкой».

«Я слушаю вас. Продолжайте».

«Вместо того, чтобы отступать через Албанию, следовало отвести войска в наши горы. И прибегнуть к партизанской войне».

«В какие горы?»

«Любые, которые были рядом, с тем чтобы центр партизанской борьбы находился в горах вокруг Сувобора».

«То же самое предлагал и воевода Мишич. Позже я понял, что это было бы самым хорошим решением».

«Вот это я и говорил в своей лекции в Париже».

«Вы совершили святотатство. Так считают ваши обвинители. Но я, ваш Король

[8] и Верховный главнокомандующий, думаю так же, как и вы».

«Вы оказали мне редкую и незаслуженную честь, Ваше Величество».

«Кто такая Ханна Ковалек?»

«Моя знакомая».

«Подробнее».

«Я использовал ее в Праге для связи с советским послом и с советским военным атташе».

«Что вы делали в Праге?»

«Я был нашим военным атташе. Вы этого не помните, потому что в это время вы уже были убиты».

«Александр Объединитель* не убит. Кто меня убил, генерал?»

«Ваш сын, Ваше Величество».

«Это просто дерзость».

«Это истина».

«Мой сын – это ваш Король и Верховный главнокомандующий».

«Уже ни то, ни другое. Престол повержен, а Верховным главнокомандующим стал капрал.

[9] Австрийский капрал».

«Вы бредите. Обратитесь в медицинскую комиссию Генерального штаба, чтобы вас освидетельствовали. Вы потеряли много крови, генерал».

«Я потерял все, Ваше Величество. Отечество, Армию, Короля, семью. И свою честь».

«Должен же быть выход. Что вы предлагаете?»

«Мое предложение не принято».

«Скажите. Может быть, я приму».

«Я предлагаю федерализацию государства и армии».

«Изложите детали».

«Югославия может существовать только как федерация Сербии, Хорватии и Словении. И пусть у каждой из них будет своя армия, с тем что Верховное командование останется общим».

«А Корона?»

«Корона, разумеется, тоже будет общей».

«Интересно. Очень интересно. Я подумаю об этом».

«Лучше не надо. Вы рискуете вызвать гнев военного министра генерала Недича».

«С ним я справлюсь. На Салоникском фронте он проявил себя как блестящий стратег».

«Меня за эти предложения он наказал месяцем офицерской гауптвахты».

«Генерал Недич крутой человек, но при этом необыкновенно душевный. Я приглашу его, чтобы он извинился перед вами».

«Нет льда. Не найдется ли у Вас хотя бы кусочка льда? Где Вы, Ваше Величество? Где я нахожусь? Горит, все горит. Как грохочут наши орудия!»

«Наденьте форму и явитесь ко мне с рапортом».

«Мне нужно в госпиталь. Где госпиталь?»

«В Лондоне».

«Там Черчилль со своими суками. Измена. Нас продали. Ханна Ковалек, передайте в Вашингтон, что нет воды и наш госпиталь сожрали крысы. Русские раскаленными углями растопили снег на Дурмиторе. Воды, воды-ы-ы…»

Кругом только ночь

– К сожалению, Дража, ты выжил! Этого бы не случилось, будь по-моему. Маршал тебя спас. Ты подарил ему жизнь во время войны, а он тебе – сейчас.

«Это он!» – ему хотелось выскочить из кровати и броситься на долговязого молодого человека в генеральской форме русского покроя с погонами Красной Армии. Этот издевательский голос, это худое лицо и водянистый взгляд, излучающий зло, вернули его в ад той ночи. Он задрожал не столько от воспоминаний о мучениях, сколько от сознания своего бессилия.

– Теперь, бандит, маршал тебе ничего больше не должен. И ты полностью в моих руках. Мы с товарищами пришли, – показал он на двоих рядом с собой, – договориться с тобой: хочешь ты суда или не хочешь?

«Боже, дай мне возможность судить их до Тебя! Жить мне больше не хочется, но ради этого я бы жил. Если они со мной так обошлись, то что же они делают с теми несчастными, имен которых не знает никто и чьи страдания никого не заставят содрогнуться? Рано или поздно станет известно, а может быть, и уже известно, где я нахожусь и как со мной обращаются. Выдаст кто-нибудь из самих же мучителей, народ узнает. Они меня скрывают, но долго это не продлится. Достаточно, чтобы хоть один голос просочился из этого застенка. Может, по пьянке или через чью-то любовницу, из бахвальства, но кто-то из палачей проболтается. А может, в ком-то из них заговорит совесть… Нет, это невозможно. У таких нет совести.

– Ты что, оглох, или издеваешься надо мной? Не слышишь, что я спросил?

Дража повернулся в кровати так, чтобы не смотреть на Крцуна. От резкого движения заболела рана на животе, да и другие раны по всему телу. Он весь был в бинтах, отеках и синяках. Только вчера сняли швы, еще не срослись поломанные ребра, а раздробленные пальцы левой руки до сих пор были в гипсе.

– Не хочешь, значит, суда. Тогда попробуешь то, чего хочу я. Только на этот раз собаки отгрызут тебе нос, а крыса сожрет кишки. Слышишь, что я говорю?

Ему не удалось сдержать судорогу отвращения в горле. Его вырвало. «Этот маньяк хочет повторить весь тот ужас! – содрогнулся он. – Будь он мужчиной, вытащил бы револьвер и… если бы можно было его как-то на это спровоцировать… А суд? Заранее можно предположить, что это был бы за суд. Но все же есть шанс все рассказать, и, возможно, об этом узнает весь мир. Все-таки, видимо, союзники заставили их судить меня. Будут иностранные журналисты, дипломаты, наша печать тоже напишет…»

– Дража, я ведь и твою жену арестовал. А в тюрьме у меня полно усташей. Они все по очереди прокатятся верхом на твоей Елице, а потом я отправлю ее к тебе. Крысу ей, крысу тебе – вот и стройте из себя героев друг перед другом. Так что решай, что выбираешь – мангал и усташей или чтобы я ее сегодня же отпустил домой.

– Я еще даже двигаться не могу, – ответил он после долгого раздумья и медленно повернулся к Пенезичу и сопровождавшим его офицерам.

– Я не в состоянии предстать перед судом.

– Мы вас вылечим. Процесс начнется не так скоро.

«Откуда я этого знаю? Мы встречались… да, да, это было у Тито, когда я вел с ним переговоры… это было то ли в Браичах, то ли в Пранянах. Помощник судьи Минич из Прелины… Да и как-то раз позже… мои его взяли в плен, а я подарил ему жизнь в честь дня рождения короля. Кажется, это было в сорок третьем».

– Вылечим мы его, товарищ Минич, или не вылечим, зависит от него самого. Согласишься на суд, мы тебя вылечим. Не согласишься – под мангал, вместе с Елицей!

– Процесс, надеюсь, был бы открытым? – спросил он, глядя в лицо Миничу.

– Разумеется. Мы – демократическое государство, наш суд – народный. В случае вашего согласия я был бы прокурором.

– Защитника я в таком случае мог бы выбирать сам?

– Конечно. Хотя я уверен, что ни один адвокат добровольно не согласится вас защищать.

– Из опасения, что вы ему отомстите?

– Из соображений чести. Ваши преступления так страшны и бесспорно доказаны, что любое их отрицание само по себе означало бы преступление и позор!

– Позор и правовое преступление то, что вы сейчас говорите! Вы боитесь честного суда.

– Вам, обвиняемый, будет официально назначен адвокат. В качестве главного судьи на этом процессе могу гарантировать, что лучшего и честнейшего адвоката, чем военный прокурор Милош Минич, вы не найдете. В нашем, социалистическом, правосудии одной из главнейших обязанностей прокурора является защита интересов обвиняемого… Меня зовут полковник Джорджевич. Пока полковник, – добавил он, усмехаясь. – Если будет признан генеральский чин, который вы получили во время войны, меня произведут в генералы.

– Он может только задницу подтереть тем чином, который получил от короля-предателя! – вмешался Пенезич.

– Если вы, главный судья, говорите, что моим лучшим адвокатом будет военный прокурор, а прокурор заявляет, что любая попытка отрицать якобы совершенные мною преступления сама является преступлением, то весь ход процесса можно предугадать заранее. Вы будете судить меня так же, как судили маршала Тухачевского. Вы будете и судом, и публикой в зале суда, и журналистами.

– Процесс будут освещать и иностранные журналисты, – сказал полковник Джорджевич.

– Советские, болгарские и китайские. В этом я не сомневаюсь, – усмехнулся Дража.

– На процессе будут присутствовать также и американские, английские, французские и другие заинтересованные представители печати. Кроме того, весь ход процесса будет транслироваться по радио!

– Я не боюсь никакого суда, в том числе и вашего. Что касается прямой трансляции и западных журналистов – в это я не верю. Не верю ничему из того, что вы говорите!

– Жаль, что этот бандит согласился, – взорвался Крцун. – Теперь придется тебя лечить, цацкаться с тобой, а я бы твоей кровью лучше всякого вина напился! Может быть, все-таки ты хоть в чем-то нарушишь то, о чем мы сейчас договариваемся.

– Отпустите из тюрьмы мою жену! – ответил Дража. – Где я нахожусь и какой сегодня день? – он перевел взгляд на судью Джорджевича.

– Ты в самом центре Белграда, – охотно ответил Крцун. – В моей личной тюрьме. Наверху, на этажах, кабинеты моих сотрудников, здесь, в подвале, камеры.

– Сегодня суббота, – продолжил Джорджевич. – Завтра мы опубликуем официальное сообщение о проведении публичного процесса и обо всем остальном, о чем я тут только что говорил.

«Суббота. А во вторник Калабич привел ко мне своих гвардейцев. И кто-то навел на нас ОЗНу… Засада, а не измена! Они поджидали нас в лесу, прятались за деревьями, как назло, было облачно, без лунного света. Калабич и его парни погибли, некоторые, возможно, в плену. Про Николу я точно знаю, что он был ранен. Но кто мог сообщить в ОЗНу, что мы пойдем той дорогой и именно в ту ночь? Суббота. Это значит, что я в плену уже четыре дня. Или еще больше. Не осталось никакого представления о времени. Они сунули меня в мешок, во мрак, и с тех пор я не различаю ночи и дня. Нигде ни одного окна. Нигде ни души. Только они и врачи. Да и врачи ничем не отличаются от них. Ни одного слова мне не сказали. Спрашиваю: какое число, где я нахожусь, а они молчат. И ненавидят. Ненависть чувствуется в их взглядах, в молчании, в движениях».

– Число какое? – опять посмотрел он на судью Джорджевича. – Сейчас день или ночь? Как давно я в плену?

– Хрена лысого ты в плену! Тебя просто схватили, – ухмыльнулся Пенезич. – Тебя взяли ровно десять дней назад, ночью с двенадцатого на тринадцатое. С тех пор для тебя существует только ночь. Кругом только ночь, генерал!

– Процесс, как я уже сказал, будет открытым и демократическим, – кашлянул прокурор Минич. – Сейчас для вас самое важное вылечиться, поправиться. Врачи предупреждают… Позовите доктора, – приказал он часовому.

– А я тебя предупреждаю, чтобы ты отказался от свидетелей и адвокатов с гнилого и антинародного Запада! – вмешался Крцун. – Ты должен сотрудничать с судьей и прокурором, вести себя как следует. Если судья выскажет предположение, что ты устал, знай, что ты действительно устал. На вопросы прокурора отвечай коротко и ясно. Не болтай ничего, кроме того, что интересует народный суд. Все остальное скажешь в своем последнем слове, которое будет транслироваться по радио. Тогда можешь нести все, что тебе взбредет, и мели пока не надоест.

– Для нас действительно очень важно ваше сотрудничество, – подтвердил главный судья.

– Мы бы не хотели, чтобы этот процесс подорвал международный престиж нашей страны, а он сейчас огромен. Также нам бы не хотелось, чтобы процесс вызвал какой-то раскол в широких народных массах. Хватит раздоров и войны. Вы и сами знаете, что наша власть сейчас взялась за восстановление и развитие страны. Мы строим заводы, дороги, гидроэлектростанции, школы…

– В нашем пятилетнем плане, который мы сейчас успешно выполняем, предусмотрено ликвидировать бедность и отсталость, – вмешался в разговор прокурор. – Между людьми не должно быть ни социальных, ни каких-то других различий.

– Тут я вам верю, – впервые усмехнулся Дража. – Вы ликвидируете классовые и социальные различия тем, что у вас портные становятся генералами, а слесари – маршалами!

– Дай мне, докторша, его слегка прооперировать! – Крцун выхватил у часового штык и бросился к кровати, но тут же резко остановился. – Ты что, не видишь, что мы творим чудеса? Если мы можем из слесаря сделать маршала, то только идиоту не ясно, что мы можем все. Вот так же мы и коммунизм построим. Нужно только решить, только размахнуться – и мы уже в коммунизме!

– Россия размахнулась тридцать лет назад. И до чего она дошла? – не выдержал Дража.

– До Берлина! А могли и до Парижа и Мадрида. Пока что до Берлина и до Белграда. Мы – в Белград, а ты со своим королем – в задницу!

– Вылечить вас будет нелегко и непросто, – вмешалась женщина-врач. – Хирургическое вмешательство, мы надеемся, было успешным. Но при анализе крови установлено, что вы заражены редким и опасным вирусом…

– Наверняка, крыса была заразной, – сказал Дража.

– Я не знаю, что вы имеете в виду. Этот микроорганизм может быть уничтожен особыми инъекциями, и вы будете получать их в течение нескольких недель. При этом возможны, даже я бы сказала почти неизбежны, различные побочные действия, о которых я должна вас предупредить, – она говорила так гладко, будто читала текст из учебника по медицине. – У пациента может возникать ощущение блаженства, иногда он утрачивает волю, становится забывчивым, может возникнуть что-то похожее на депрессию и отчаяние. Пациент не теряет сознания и внешне производит совершенно нормальное впечатление, однако на теле и в особенности на руках могут появиться фиолетовые пятна, кроме того, глаза утрачивают здоровый, естественный блеск. У пациента возникает потребность в том, чтобы его действиями руководили, в своего рода опеке, – тут она дернулась, потому что Крцун, стоявший сзади, ущипнул ее. – Эти инъекции мы начнем сегодня же. Наверняка, некоторые из этих побочных эффектов появятся и у вас, но это не должно вас тревожить. Все это имеет временный характер и не приводит к каким-то необратимым последствиям.

– Эх, мать твою, и почему я не медицине учился! – обнял ее Пенезич. – Все у тебя в полном порядке, кроме имени. Стевка. Придумал же твой крестный, мать его! Таня. Таня. Вот это имя для тебя, – весело воскликнул он и начал напевать: – Таня, Татьяна, Танюша моя…

– А я и не знал, что вы так музыкальны, товарищ Крцун, – улыбнулся судья.

– Я все могу. Я – гений, – ударил он себя ладонью по груди. – Я окончил пролетарскую академию, а не буржуазную французскую, как некоторые, – и он презрительно кивнул на Дражу. – Продолжайте, товарищи. А мы с доктором Таней пойдем… пойдем, Танюша, в «Славию». Выпьем по рюмочке с Николой Калабичем.

– С кем? – изумился Дража.

– С Калабичем. С командиром твоей Горской гвардии. Горский Царь!

– Это невозможно! Калабич погиб у меня на глазах!

– Он просто упал, мы так договорились с ним. Твой Никола, твой Дяда Пера, сейчас кутит в «Славии». Пьет и девок угощает.

– Он погиб. Калабич не мог предать!

– Он еще поживет, он еще мне пригодится… Я его обрабатывал в соседней камере, и, знаешь, мангал не понадобился. Я его быстро приручил.

– Я вам не верю, – он хотел сказать, что больше ни о чем не желает разговаривать с Пенезичем, но уж очень сильно хотелось разобраться в том, что произошло.

– Да ты веришь, просто притворяешься… Позовите Войкана! – Крцун предложил всем, кроме Дражи, сигареты.

– За Короля и Отечество, к победе! – отрапортовал возле изголовья бородатый молодец с кокардой на пилотке. Он был в военной форме Горской гвардии. – Прошу вас, господин генерал, вот ваш табак и трубка. Кто взял, тот и возвращает.

– Кто вы такой, молодой человек? – голос его дрожал, он обливался потом, с усилием приподнимаясь на локтях.

– Я твой гвардеец, Батька, – засмеялся тот. – Войкан Урошевич, первая рота, третий батальон Первого равногорского полка. Неужели, Батька, ты меня не помнишь? Я же вместе с Николой Калабичем сидел в твоей землянке вечером двенадцатого!

«Измена! Все-таки измена! – опустил он взгляд, потому что вспомнил и имя, и лицо того солдата. – Точно так же он и той ночью рапортовал и представлялся мне. Проклятый Калабич! Вот так, совершенно неожиданно вышел со мной на связь, и я ему поверил. Это у меня от рождения слабость такая, наивность, доверчивость. Я всегда верил людям и был неосторожен… но я ведь принял все меры предосторожности, я все проверил. Никола послал ко мне своего связного, накануне дня Святого Савы, но я его предложение принял с недоверием и ничего ему не ответил».

– Хитер ты, как лис, ответил Калабичу только на четвертый раз, – сказал Крцун, будто читая Дражины мысли.

– И ты ему не сообщил, где находишься, а твои подручные петляли с ним по горам восточной Боснии семь дней и ночей, пытаясь его запутать. И ты обещал ему встречу в твоем логове не двенадцатого, а только лишь пятнадцатого марта. Ведь так дело было? – ликовал Пенезич. – Но я знаю и могу пересказать тебе слово в слово весь разговор, который был у вас с Николой в твоей землянке. И как ты его встретил, и как ты произвел смотр прибывшим гвардейцам. Да, ты был и хитер, и осторожен, но только, мать твою так, ты до меня еще не дорос. Я же гений! Хочешь я все тебе расскажу?



– Не надо, – отмахнулся Дража. – Ваши рассказы меня не интересуют.

* * *

«Батька мой, наш Батька», – слышу как наяву и вижу Калабича, бегущего навстречу мне, распахнув объятия.

«Добро пожаловать, Дядька Пера», – похлопал я его по широкой спине.

«Бог с нами, а победа перед нами», – перекрестился он и двинулся вслед за мной в укрытие под землей.

Тогда я вернулся поприветствовать гвардейцев Николы. Какое-то беспокойство мучило меня, но явного подозрения не было. Все они были молоды, сильны, подтянуты. Именно такие, какими и были всегда Калабичевы парни. Даже в самые тяжелые времена, когда не хватало ни пищи, ни одежды, Никола умудрялся Горскую гвардию… несчастную мою гвардию… и кормить, и одевать лучше, чем других. Я пожал руку каждому… да, всем по очереди, никого не пропустив. Кое-кого спрашивал, как зовут… даже сейчас помню некоторые имена: Миле, Ради, Войкан… да, как раз этот самый Войкан. Из Мионицы… кажется, он сказал, что родом из Мионицы? Невероятно! Просто невозможно поверить, нет, я не могу поверить и не поверю, что они были озновцами этого бандита… За Короля и Отечество, с Батькой с победе! Они приветствовали меня в один голос, слаженно и громогласно… Я видел, что Калабич просто ликовал от гордости и счастья… Я его хорошо знаю. Этот блеск в глазах, это выражение лица нельзя подделать. Нельзя, нельзя… а вот, оказалось, что все-таки можно. И тогда, когда мы спустились в землянку, на его лице продолжало сиять это счастье, и ни на минуту на нем не промелькнуло ничего другого.

«Вся Сербия готова к восстанию, – говорил он убедительно и восхищенно. – Террор коммунистов стал невыносимым. Шумадия ждет своего Батьку, своего Горского Царя, своего Генерала», – продолжал Никола, а этот самый Войкан, да, именно он, еще и добавил: «Батька, с красными будет покончено еще до Джурджева дня

[10]».

Не знаю, просто не знаю. Ведь этому негодяю известно все… нет сомнения, что это были его люди. Люди, которых он долго тренировал, дрессировал. Но ведь видел же я в его глазах силу веры, чувствовал искренность его слов, в нем не было страха. Не может быть, чтобы я не заметил, что они ничего не боятся.

«Все, Батька, подготовлено, все ждут, – как сейчас слышу я голос Калабича. – Люди уже в горах, нужно только, чтобы они узнали, что ты вернулся. В настоящий момент у меня в лесах…»

Размеры названных цифр показались мне подозрительными, но я знал, что Никола вообще склонен преувеличивать. Столько-то тысяч из Милановаца, еще больше из Валеваца и Чачака. Упомянул он и Пожегу, и Неготин, и Соко-Баню, и Крагуевац, и Крушевац… половина Сербии, по его словам, ушла в леса. А я весь раскис от радости, вот, думаю, хорошо, даже если на деле это всего лишь одна десятая часть. Майор Василиевич, чувствую, весь напрягся, темнота скрывает его лицо, но видно, что Калабича он буквально пронзает взглядами, полными ненависти.

«Никола, рассказы твои хороши, да только что-то не верится, – сказал наконец Василиевич. – Как же это мы-то не знаем ничего о том, что вся Сербия в лесах и под ружьем?»

«Оставь, дай Дядьке Пере сегодня нас порадовать, – сказал я. – Как приятно его слушать. Он знает гораздо больше, чем мы. Мы с тобой, майор, далеко от людей, да еще и под землей, а Дядька Пера в самой Сербии, в центре событий».

Вот, за эти слова я и расплатился сейчас головой. А все мое легковерие! Меня не отрезвили даже следующие слова Василиевича: «Делай как знаешь, но по-моему, добром это не кончится».

После этого мы говорили еще часа два. Калабич даже показал набросок плана командной базы на Повлене и сказал, что выступить нам следует как можно скорее, лучше всего сразу после полуночи. И тогда, по-прежнему видя перед собой мрачное лицо майора Василиевича, я решил проверить еще раз. Отозвал Калабича в соседнее помещение, чтобы поговорить с глазу на глаз.

«Никола, скажи, дорога действительно совершенно безопасна? – спросил я его. – И действительно ли подготовлена командная база на Повлене?»

«На тысячу процентов, Батька!»

«А ты не преувеличиваешь?»

«Ты сам это вскоре увидишь. Твой Дядька Пера бьет без промаха».

«Ну, хорошо, хорошо», – постыдился я своих подозрений.

«А парни, говоришь, надежные?»

«Во всей Сербии лучших не найдешь. Любой готов за тебя в огонь и в воду».

Так мы разговаривали минут десять. Я намеренно вел разговор шепотом, чтобы дать ему возможность шепнуть мне что-нибудь секретное, если такое есть… А что мне еще оставалось? Как я мог ему не поверить? Ведь даже когда мы вышли из моего укрытия, он шел рядом со мной, а Василиевич за нами…

«Засада!» Что было сначала – выстрелы или этот крик: «Засада!» Не знаю, потому что в тот же момент кто-то прыгнул на меня и я оказался на земле. Сначала я подумал, что это Василиевич сбил меня с ног, чтобы прикрыть своим телом. Но тут же я увидел его в двух шагах от себя. Что-то скомандовал ему… но было поздно, его скосила очередь из автомата, а в это время чьи-то сильные руки уже завязывали мне глаза и одевали наручники.

Да, да. Жизнь – это азартная игра, а в такие игры я всегда проигрывал. Эта чертова ночь была для меня последней возможностью отыграться. Калабич настаивал на том, чтобы выйти сразу после полуночи, а Василиевич предлагал дождаться рассвета. Он предлагал подумать и никуда не двигаться, пока не установим связь с нашими базами и связными в Шумадии. Я выбрал ошибочное решение… ничего глупее и хуже выбрать было нельзя… Негодяй! Если бы только он… ОЗН! Только одно это слово, если бы он только это мне шепнул, пока мы были одни. Почему он этого не сделал? Может быть, ему было стыдно, что его сломали в тюрьме. Но я бы это понял, я бы ему все простил… Боже мой, я готов голову дать на отсечение, что он погиб! Я прекрасно видел, как он падает, как судорожным движением прижимает руки к груди! А сейчас этот болван рассказывает, что все это было разыграно и что Никола жив…»

следующая страница >>