Дуглас Коупленд Планета шампуня - shikardos.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Дуглас Коупленд Планета шампуня - страница №2/7

Часть вторая
20

Так и быть. Расскажу про Европу.

Европа: едва приземлившись в амстердамском аэропорту «Скипхол», я понял, что попал в другой мир. Голландки все, как одна, по внешнему виду напоминали стюардесс, а голландцы — ведущих теле-игр. Радующие глаз модерновые стальные проходы, по которым я катил свой багаж, направляясь к электричкам, связывающим аэропорт с центром города, пахли совсем не так, как можно было ожидать, а как навозные споры игрушечных чистеньких, будто из конструктора «лего», ферм, окаймляющих летное поле. Поджидая ближайшую электричку в центр, я теребил в руке фирменную бирку с крылышками и именем одной из наших стюардесс, той, у которой я ее выпросил в качестве сувенира для Анны-Луизы (ХЕЛЛО, МЕНЯ ЗОВУТ... Мисс, можно вас?). Уже тогда я начал смекать, что в момент, когда ты переступаешь порог Европы, тебе дают пару крыльев — не для того, чтобы взмыть в небо, а для того, чтобы улететь во времени назад.

Мои первые шесть евронедель, до знакомстза со Стефани, — какая-то сплошная мешанина впечатлений. Впечатления, но не отношения. Черные велосипеды; какие-то удивительные маленькие ягодки;

вездесущее MTV; «умные» кредитные карточки; уродливая джинсовая одежда; отвязные итальянские ребята, paninari, на мотоциклах «веспа» в таких обалденных прикидах, что можно брать и сажать всех чохом в кутузку, не ошибешься.

Единственный, с кем я по-настоящему подружился в этот период, был Киви, новозеландец; мы с ним познакомились в мой первый вечер в Амстердаме в молодежном общежитии «У Боба» на Ньювезейдс Ворбургваль. Киви был лихой малый — теоретически подкованный, вечно небритый и понимающий толк в коктейлях уроженец города Данидин на острове Южном. Он являл собой исключение из правил молодежных каникулярных евродружб — дружб, базирующихся на принципе «взаимогарантированной одноразовости» (его, Киви, формулировочка), бессчетного множества отношений, завязывающихся между Сюзаннами, и Петрами, и Фолькерами, и Клай-вами, и Мицуо, и Хулио, и Дэйвами — всеми, кто знакомится в европейских набитых поездах и обшарпанных молодежных общежитиях, где, кажется, всегда смутно улавливается запашок спермы и cafe au lait1.

Как большинство студентов-евротуристов, вознамерившихся объехать Старый Свет на поездах, мы с Киви какое-то время путешествовали вместе, потом, достав друг друга до печенок, разбегались, порознь меняли то тут, то там наши деньги на очередную национальную валюту, потом в каком-нибудь новом городе снова сходились на недельку — каждый со своим уловом свежих историй и личных рекордов. Помню, как Киви орал мне, высунув сияющую рожу из окна вагона второго класса, который тормозил у перрона женевского Bahnhofа: «В Барселоне впервые переспал сразу с двумя!»

1 Кофе с молоком (фр.).

Всё новые и новые евролакомства, новые приключения: щекочущий нервы призрачный привкус возможной гибели в результате теракта, пока сидишь и в 99-й раз перечитываешь один и тот же номер «Интернэйшнл геральд трибюн» на миланском вокзале; шквал изобилия; холодящая кровь конфет-но-красивая меланхолия городов, избежавших бомбежек во время Второй мировой,— Цюриха и Нанси; силуэты атомных электростанций на горизонте; квартеты обветренных, с моржовыми усами работяг, забитых, как сельди в бочку, в крохотулечные швейные машинки на колесах, — у каждого в зубах по одиннадцать сигарет зараз, все что-то орут, перекрикивая друг друга, и несутся куда-то, сами не знают куда, по закопченным, удручающе-безысходным чехословацким предместьям, в то время как позабытые ими женщины стоят на обочине, неподвижные, как рекламные «сигарные» индейцы в наших магазинах-«центовках». Все чужое: все очень мило, но, как я написал в открытке Анне-Луизе:



Европа страдает недостатком вероятности метаморфозы (во завернул!), Европа как дивной красоты младенец с суперхарактерными чертами лица, и потому красота его немного удручает: ты заранее можешь сказать, как младенец будет выглядеть в двадцать, в сорок, в девяносто девять. Никакой тайны.

И дальше на той же открытке кое-как еще втиснуто:



По-моему, у меня тут передозировка историей. Я как-то не могу до конца поверить в то, что ходить в церковь в попсовой одежде — это «грех». Многовато фейерверков под музыку «Роллинг

Стоунз» в Монако. Многовато представлений son et lumiere1. И сверх всякой меры куполов и часовен, и людей, молящихся богам, о которых я ведать не ведаю, не говоря уже о том, чтобы их понять. Ощущение толчеи в первые несколько дней даже забавно, но потом от этого становится тошно, а все здесь так и живут, притиснутые друг к другу. Бр-рр! Больше всего мне хочется сейчас снова оказаться дома, где-нибудь на берегу океана, в большом стеклянном доме па краю планеты, на полуострове Олимпик, например, и просто смотреть вдаль на воду и больше ничего-ничего.

Прежде чем отправить открытку, я показал ее Киви. Он со мной согласился: он тоже был не прочь оказаться в стеклянном доме на южной оконечности новозеландского острова Южный, так, чтобы между ним и Антарктикой не было больше ничего.

— Антарктикой? — переспросил я.— А ты знаешь, что Антарктика — это вообще-то не один, а два континента, которые соединены в одно целое ледовой перемычкой?

— Правда? Вроде как разведенные родители.

— Точно.

Вопрос: на кой меня вообще понесло в Европу? Честно говоря, то, что я попал туда,— уже чудо, учитывая, на какую уму непостижимую стену безразличия я наткнулся, когда вынес эту затею на суд друзей и родственников. («В Европу? Ничего не понимаю — зачем? У нас тут своя Европа под боком — нормальная



1 Представление с использованием фонограмм и эффектов иллюминации, сопровождающих рассказ о каком-либо историческом месте или событии (фр.).

Европа в ЭПКОТе1, во Флориде. Тебя там что-то не устраивает? В чем дело-то?»)

Но у меня были свои причины. Помню, когда я толкал липовые часы, я все время думал, что интересно было бы взглянуть на те края, где делают настоящую «фирму». И еще мне хотелось самому поглядеть, что же это за мир такой, где моим предкам стало до того невмоготу, что они решились бросить его навсегда. И еще я слыхал от очевидцев, что в Европе можно классно оттянуться.

А вообще я помню, какой прогрессивной и стильной казалась мне Европа на фотоснимках: звенящие энергией и задором геометрические сооружения, словно гигантские кристаллы, рванувшие ввысь из монотонной каменной скукоты. Европа казалась мне тем местом, где будущее надвигается гораздо стремительнее, чем у нас в Ланкастере, а я люблю будущее — и решение было принято. Полный вперед!

Но через три недели еврошатаний налет европейской прогрессивности сильно потускнел. Европа тужится быть прогрессивнее всех, но все эти потуги как бы... короче, туфта. Германия, надо отдать ей должное, в смысле техники будет покруче любого CD-плейера, зато вокзальные сортиры — точь-в-точь пыточные камеры времен инквизиции. Во Франции слыхом не слыхивали, что магазины можно бы открывать и по воскресеньям. А в Бельгии я своими глазами видел, что северный скат камеры охлаждения атомной станции порос мхом — да-да, мхом. Прогрессивность?

1 От англ. ЕРСОТ (Experimental Prototype Community of Tomorrow — Экспериментальный прототип общины будущего): серия международных павильонов, посвященных истории и культуре народов мира, на территории тематического развлекательного парка «Дис-нейуорлд» в Орландо, штат Флорида.

Перебирая снимки, сделанные во время моего европейского турне, я вдруг замечаю одну любопытную тенденцию, в которой я не отдавал себе отчета, пока был там. Тенденция эта проявилась в том, что в мои европейские воспоминания, запечатленные на фотоснимках, тихой сапой пробралась разная американская корпоративная эмблематика. Американские «пицца-хаты» сияют неоновым светом за спиной у дуэта улыбающихся ширококостных австралийских училок по имени Лиз. Реклама ковбойских сигарет и фирменный фургон курьерской почты служат фоном для троицы потрепанных странствиями второкурсников из Онтарио. Логотипы компаний по выпуску фотоаппаратуры и компьютеров красуются на футболках путешествующих студентов Корнельского университета. Но самое сюрреалистичное — это «кола-тотемы»: цилиндрические, оклеенные бумагой рекламные тумбы, призванные имитировать банки с кока-колой, посреди дремотно-наркотического, загаженного пуделями, изрытого каналами Амстердама, где миллионы использованных игл погребены в толще оливково-зеленого ила под поверхностью воды и где по ночам высокие, узкие, как картонки с печеньем, дома, разделенные щелочками проходов, словно тают в черном небе. Странно, что, пока я сам там был, я этих эмблем и логотипов попросту не замечал, нигде, ни разу, но теперь, когда я снова дома, от них уже не откреститься, ведь это часть моих зафиксированных на фотобумаге воспоминаний.



21

За шесть недель до моего запланированного возвращения домой я трясся в поезде, двигаясь на юг, из Дании в Париж, по пути украсив мой паспорт очередным штемпелем (бельгийским красным треугольником) и в очередной раз закатывая глаза при виде куцего поездного бутербродика с ветчиной и жестянки с апельсиновой шипучкой (инструкция по открыванию банки на четырнадцати языках). Мы с Киви и одна пара из Техаса делились опытом на предмет гостиниц-общежитий — причем все четверо остро нуждались в парикмахерской, горячей ванне, антибактериальном лосьоне и мультивитаминах.

Потом я читал письмо от Дейзи, отправленное мне на адрес копенгагенского отделения «Американ экспресс». Марки на конверте были наклеены вверх ногами; в конверте оказалось кольцо в нос — сувенир от Мюррея (кто еще не вдел в нос кольцо — срочно вдевайте!) и всегда висевший у нас на холодильнике рисунок Марка «Завод», от которого у меня защемило сердце, и я сразу понял, до чего я устал, как мне одиноко и как я стосковался по дому. В прилагаемой записке Дейзи заклинала меня сорвать для нее цветок с могилы Джима Моррисона в Париже, а в постскриптуме, после щедрой порции ланкастерских сплетен, приписала:

У Марка простуда, и марки он смачивал не слюной, а тем, что течет у него из носа. Надеюсь, тебя не стошнит. Д.

За окном поезда уныло моросил дождь, бесцветное небо нависало над серым, в барашках, Северным морем, и мы, наша четверка в купе, утратив всякую охоту друг с другом разговаривать, сидели, очумевшие от усталости, примолкшие, и ехали куда-то по белу свету, ни на что уже не реагируя.

Потом, спустя какое-то время, я вдруг обратил внимание на одну проплывавшую мимо картину, которая до сих пор хранится у меня в памяти как символ нижней отметки моего путешествия. Я увидел в холодном туманном мареве бледно-желтое поле цикория, уходящее от рельсов вверх, на восток, и там наверху кирпичный дом века XVII—XVIII, один как перст, не то что деревца — ни кустика вокруг!

Да, конечно, подумаешь, невидаль — дом торчит посреди поля, и поразило меня не это, а то, что с этим домом сделали. По каким-то неведомым причинам все двери и окна в нем заменили вентиляционными пластинчатыми решетками, и через эти выхлопные отверстия дом выдыхал полупрозрачный дымок, медленно сползавший вниз на поля. Но откуда шло это дыхание? В моем воображении сразу возникла некая атомная электростанция под Антверпеном. От подземного чрева электростанции тянется черный трубопровод — он проложен под жилыми домами, дорогами, школами, кафетериями, лесами, чтобы в конце концов выдохнуть сухое теплое дыхание через пластинчатые жабры дома, выпустить его на просторы бельгийской деревни, над могилами давно уснувших вечным сном европейцев. Ни-

когда еще я не видел пейзажа, в котором так неуместно было бы присутствие человека.

Киви спросил, не лихорадит ли меня часом, и я ответил, нет. Марковы великаны покинули свои платформы на колесах — в Европе тоже. В ту минуту я понял, что хочу поскорей вернуться домой, но тут вмешалась судьба, а у нее, как известно, свои законы, и прежде чем я успел перестроить дальнейшие планы, я прибыл в Париж.



22

Стояла середина июля, и бульвары Парижа были запружены туристами и парижанами, последние, как от боли, морщились от ожидания августовских отпусков — точь-в-точь как человек, которому давно невтерпеж справить малую нужду. Жаркое — хоть загорай, как в солярии,— солнце палило сверху на желтоватые, цвета песочного теста дома, на местных цыган, на хлыщеватых еврояппи, на выхлопные газы и малахольное блеяние сирен «скорой помощи». Всюду, куда ни глянь, алжирцы и арабы, как, впрочем, и неубывающая армия американских и канадских туристов в дорожном, по принципу «одежды мало, комбинаций много», облачении, всегда с какой-нибудь «функциональной» изюминкой: рубашки-поло цвета мятных пастилок со специальным кармашком — для паспорта; женщины с перманентом в форме мотоциклетного шлема на голове, под которым, как пить дать, у каждой припрятан газовый баллончик; мужчины с прическами «афро» а-ля кукла Кен1, под которыми у них спрятаны кассеты с учебным курсом по самоусовершенствованию, чтобы, бродя по Лувру, включить аудиоплейер с наушниками и не терять попусту время.



1 «Друг» знаменитой куклы Барби.

Мы с Киви сидели, попивая крепкий кофе, на авеню «Полюби меня», что в глубине кварталов на левом берегу Сены. Пока сидели, смотрели на парад жизни, проходящий перед нашими глазами. Киви недовольно бурчал и фыркал, потому что в этот день, только несколькими часами раньше, у него на авеню Фош стырили паспорт и ему пришлось бежать в посольство Новой Зеландии и там «валяться в ногах» у чиновников, чтобы они соблаговолили выдать ему новый.

Тем временем на проезжей части прямо перед нами остановился на красный свет грузовик для перевозки оконных стекол, в его зеркальных боках отражался и множился город, и мы оба вдруг оказались лицом к лицу с самими собой, в полный рост, без подготовки и без прикрас: загорелые, обтрепанные, с телами поджарыми и мускулистыми после шести недель евротоптаний по разным городам,— телами, которые вот-вот проглянут сквозь обветшавшие швы донельзя заношенной одежды, стиравшейся от случая к случаю в гостиничных биде, разбросанных по всему европейскому континенту.

Наш внешний вид удивил и ужаснул нас самих — и гальванизировал Киви, который тут же переключился на активные действия.

— Ладно, хватит. Счастливо прогуляться на кладбище, адье! — бросил он, перемахивая через оградку кафе.— Я пошел. Встречаемся вечером у Представительства Квебека. В девять.— И я остался смотреть, как Киви попылил по улице, и подумал, что тело его, вскормленное по системе раздельного питания, значительно крупнее, здоровее и невиннее, что ли, чем у европейцев, если брать их как класс. В этом смысле он типичный представитель Нового Света.

Я допил свой невозможно сладкий кофе-эспрессо, понял, что зубы мои уже растворяются в этом сиропе, облизал губы, глянул на часы, надел рюкзак, заплатил по счету, глянул на солнце и спустился под землю — в метро, с его неистребимым рыбно-фе-кальным душком, и монотонными завываниями нищих, и техногрохотом, и поехал, чувствуя, как начинает болеть голова, в сторону кладбища Пер-Лашез добывать цветок для Дейзи.

Давно, когда я был еще пацан, у меня был друг по имени Колби, который умер от давших осечку белков его собственного организма, от рака, и его похоронили на кладбище по соседству с полем овса на окраине Ланкастера. В летнее время я и сейчас прихожу на могилу к Колби — ведь он единственный, кого я знал и кто взаправду умер,— и пытаюсь представить себе, каково это, быть мертвым: не дышать, выключить сознание — перестать существовать. Но сколько бы я ни пытался, ничего не получается. Жизнь всякий раз берет верх. Каждый раз я ухожу оттуда, чувствуя, как во мне все ликует, энергия бьет ключом, и я глотаю ртом ветер, и, кажется, могу воспарить к птицам, и меня так распирает от жизненной силы, что даже трудно дышать.

Вступив на гигантскую территорию Пер-Лашез на северо-востоке Парижа, я далеко не был уверен, что и европейское кладбище вызовет у меня такую же точно реакцию,— сомнение шевельнулось во мне, едва я прошел через каменные ворота, за которыми лежит какая-то совсем другая галактика — галактика блуждающих там и сям вдовиц в черном, суровых стариков и старух, девяностолетних безногих калек, деревьев, подстриженных как пудели в цирке, знойного летнего неба, в котором что-то уже намекает

на приближение грозы. На изящных скульптурных надгробиях рассыпаны увядшие цветы. Шум транспорта куда-то исчез, со всех сторон меня окружили аккуратные каре живых изгородей с какими-то незнакомыми мне цветками. На меня навалилась апатия. Камешки, которые я поддевал носками моих туристских ботинок, подпрыгивали лениво, как в замедленной съемке, и при этом совершенно беззвучно. А я все шагал и шагал в глубь кладбища, и все звуки вдруг стали приглушенными либо исчезли вовсе, как если бы я шел в глубь того леса в Британской Колумбии с Анной-Луизой, и сам Париж уже вытекал куда-то из моего сознания, уступая место газу, который, являясь чуть ли не главной составляющей атмосферы, практически никакой роли не играет,— аргону.

Так я оказался перед могилой Оскара Уайльда и, воспользовавшись тем, что поблизости никого не было, стянул с себя рубашку и сел, спиной опершись на могильный камень, позагорать — вобрать в себя все, какие можно еще ухватить, слабеющие лучи забаррикадированного облаками солнца. От сенной лихорадки защекотало в носу. Я повернул назад голову и лизнул пыльный камень. Иногда я и сам себе удивляюсь.

На мою вывернутую шею упала капля дождя. Я словно заблудился в комнате, через которую реке Времени протекать не дозволено, но меня быстро вернули к действительности: мимо, задевая чем-то твердым за ветки живой изгороди и возвещая о своем приближении противным, царапающим звуком, ковыляла какая-то старуха, не иначе как до сих пор оплакивающая родственников, сгинувших со свету в одной из давнишних бессмысленных европейских войн.

Пройдя по диагонали все кладбище, я прямиком отправился добывать цветок с могилы Джима Моррисона, мне даже с картой сверяться не было нужды, я просто шел туда, куда тянулись молодые ребята, которые попадались мне на глаза,— неважно, занюханные они были или в модных прикидах, в большинстве своем из Нового Света, многие обдолбанные и тихие,— все они плохо вписывались в антураж старинного светского кладбища, дико и неуместно смотрелись на фоне скульптурного нагромождения — просто страусы какие-то из мультяшек, шкандыбают вприскочку, тряся своими балетными пачками и покрякивая, и прут напролом через похоронную процессию в ненастный день.

— Гости на погосте, клёво, а? — вслух заметил Майк, парень моего возраста из города Урбаны, штат Иллинойс, закапывая в землю рядом с могилой Моррисона хабарик от косяка. Тут же расположилась троица из Колорадо — эти малевали на своих рюкзаках канадский флаг, который, по их замыслу, должен был служить им, во-первых, талисманом от террористов, а во-вторых, бесплатным билетом на праздник в честь Сен-Жана-Батиста1 вечером того же дня в здании Представительства Квебека.

— Поколбасимся классно, вот увидишь,— пообещал приятель Майка Дэниел, помогая девчонке по имени Хина справиться с кленовым листом, больше смахивающим на знак червей в карточной колоде,— во всяком случае, я таких листьев отродясь не видел. Кругом вокруг меня ребятишки пыхали кто чем, и перочинными ножами, фломастерами или распылителями с краской расписывались (кто здесь был



1 Св. Иоанна Крестителя.

и откуда прибыл), и оставляли Джимми послания на всех подряд соседних могилах.

Когда Хина протянула мне запрещенную кладбищенскими правилами, но пришедшуюся очень кстати бутылку пива, я спросил ее, зачем она пришла на могилу, и она сказала:

— Когда убеждаешься, что твои кумиры умерли, смерть уже не так пугает.

Мы чокнулись бутылками, и я сказал «скол», и стал ей рассказывать про Данию, где я только что побывал и где чокнуться стаканами и произнести «скол» означает, что можно перейти друг с другом на «ты». То есть с этой минуты вы формально считаетесь друзьями.

— Из-за этой традиции в Дании ходит куча анекдотов о том, как так извернуться, чтобы не чокаться с незнакомыми людьми.

— А-а?

— Неважно. Куда вы трое думаете двинуть дальше? — спросил я, имея в виду подруг Хины, Стейси и Эдисон.



— В Грецию...

— У нее в программе курс сексотерапии от наркозависимости,— крикнула Элисон, и Хина покраснела.

— Говорят, Греция — то самое место, где можно оторваться на полную катушку,— поясняет Хина.— Поплывем из Италии на пароме. Ну там, Адриатика, всякое такое.

Мы толпой выкатились с кладбища, у каждого в руке пиво, а у меня в рюкзаке еще и цветок для Дейзи. Мы — это Хина, Стейси, Элисон, Майк и Дэниел и еще двое из Бергена, штат Нью-Джерси, где они осваивают столярное дело. Всего восемь человек, и все мы, как один, ощущали себя отчаянно молодыми

и неопровержимо живыми, чувствовали себя, короче, точь-в-точь как я чувствовал себя всякий раз, когда, навестив могилу Колби, возвращался назад.

У нас было великое оправдание, если угодно, право на вседозволенность, — молодость, и этой хмельной свободой были отмечены наши скоропалительные, но до предела интенсивные путевые дружбы — скоротечные дружбы, дававшие нам неограниченную свободу сколько угодно раз придумывать заново самих себя и свою биографию — свою, так сказать, личную историю, не опасаясь, что рано или поздно придется за это отвечать, что кто-нибудь выведет тебя на чистую воду, свободу расправить наши секс-крылышки, ну и, конечно, пить и курить на кладбищах все то, что на кладбищах пить и курить запрещается.

Наши закопченные солнцем голые руки; ноги, торчащие из-под брюк цвета хаки, футболки с коротким рукавом, и наша щенячья наивность — вот что действительно было нашим привезенным из Нового Света паспортом и нашей броней, когда мы готовы были шагнуть за порог и влиться в устало-пресыщенный, изысканно-истеричный Париж.

23

Б тот вечер я и познакомился со Стефани.

Шум-гам, непринужденная дружеская атмосфера и нескончаемое дармовое пиво квебекской гулянки очень быстро вызвали у меня приступ клаустрофобии, и я понял, что надо срочно куда-нибудь деваться — прочь от толпы и мельтешения. И я свалил от Киви и бесплатного вечернего приложения в виде очередного набора более или менее одноразовых европри-ятелей и, бредя наугад, забрался в квартал, называемый Пор-Дофин, райончик, куда нехорошие парижане таскаются в поисках амурных приключений.

В общем и целом, я чувствовал, что подошла к концу некая эпоха, и это был не просто конец моего путешествия по Европе. Назавтра я собирался поменять обратный билет и рвануть домой — такое решение я принял еще в поезде по дороге из Дании. Может, в моих смутных ощущениях виноват был сам воздух Парижа. Может, я просто обалдел — накачался пивом, надышался испарениями метро, переел приторного миндального печенья и переутомился от инстинктивных резких виражей в обход вечно попадающегося иод ноги уличного мусора. А может, я просто страшно соскучился по Анне-Луизе, почувствовал себя инородным телом, одиноким провинциалом и уже не мог не замечать влюбленных парочек,

отирающихся на каждом углу. И опять-таки — избыток впечатлений при отсутствии отношений, о чем красноречиво свидетельствуют мои путевые заметки.

Жизнь безостановочно кружила мимо, пока я заливал в себя стопку за стопкой лакрично-приторного ликера номер 51, и пустая посуда выстраивалась рядком на мраморной, в серых прожилках, столешнице очередного уличного кафе, куда я завернул передохнуть. И да, признаю, я был уже малость — самую малость — забалдевший, когда плыл сквозь вечерний знойный воздух к черному «жуку»-кабриолету, привлекшему мое внимание вспышкой ярко-желтых фар при въезде на парковочное место у тротуара, тут же рядом. И я признаю, что был, наверно, малость не в себе, когда, махнув через низкую стеклянную загородку бистро, похилял прямо к этой черной машине и к соблазнительным карминно-красным губам, на них-то, собственно, мой взгляд и завис,— к губам, ясно видным даже через ветровое стекло, по которому, неизвестно зачем, туда-сюда бегали «дворники».

Я смотрел, как губы улыбнулись и, высунувшись из окна, сказали мне «халло», но тут я вдруг застыл на месте, ослепленный мерцанием огней бистро на глянцево-черной, как оникс, шкуре машины. Да, я стоял, зажмурившись, и смотрел на отражение сверкающих огней, а они были... они были словно звезды!

Наверно, в каждом из нас живет какой-никакой Париж.

Очевидно, я почти тут же вырубился, но прежде успел сказать «хелло» и галантно поцеловать Стефани в губы. Потом ноги у меня подломились и я рухнул на булыжную мостовую, и хозяйка бистро, свирепая старая мегера, заключив, что Стефани не иначе как моя закадычная подружка, заставила ее платить за

все мои стопочки, и Стефани заплатила, хотя до той минуты в глаза меня не видела и вообще такие порывы были ей не свойственны, как я впоследствии выяснил.

Потом Стефани и ее подружка Моник, которая сидела рядом с ней на переднем сиденье, загрузили меня в свою тачку, уложили сзади, правда, башка моя свешивалась через край и моталась из стороны в сторону, как хвост у веселой дворняги, и всю ночь катались по Парижу, заезжая к своим друзьям, которым плели про меня всякие небылицы. Как мне впоследствии сообщили, меня чуть было не запродали в рабство клике ошивающихся в Булонском лесу трансвеститов в обмен на блок «Мальборо», а у дамы с собачкой-таксой на Севастопольском бульваре были неплохие шансы за символическую плату купить себе в дом мальчика на побегушках.

Так или иначе, на следующее утро я проснулся с чумной башкой, но в остальном целый и невредимый, очень даже уютно устроенный под легкой, в чистом полотняном пододеяльнике, перинкой в квартире Стефани, в мансарде на седьмом этаже.

Стефани и Моник выжимали из апельсинов сок в кухне, смахивающей на школьную химическую лабораторию, укомплектованную вырезками из журнала «Эль», целой коллекцией склянок с разными уксусами и допотопными кофейными чашечками со следами губной помады всех цветов и оттенков.

— С добрым утром, мистер Америка,— крикнула она мне с другого конца залитой солнцем и забросанной разнообразными предметами дамского гардероба квартиры. — Идите сюда, ваш petit dejeuner1 готов. Вы, надо полагать, проголодались.



1 Завтрак (фр.).

24

Стефани.


Если Анна-Луиза способна всю жизнь преспокойно просидеть дома, украшая вышивкой обложки Библий в дар беднякам, то Стефани эгоистична до предела, за которым уже маячит аутизм: будь любезен таскаться за ней хвостом до рассвета по каким-то коктейль-гадюшникам и не рассчитывай, что она вызовется сама за себя заплатить,— и после всего будь готов к тому, что в последнюю минуту она тебя бросит и умчится на электричке в Нейи навестить маму с папой: ей, видите ли, взгрустнулось по дому.

Насколько Стефани эгоистична? В постели я прошу ее почесать мне за ушком — я от этого тихо млею, так нет же, ни за что и никогда, потому что если она уступит хоть раз, это превратится просто в очередную обязанность, в часть повседневной рутины долженствования. «Как это скучно» (в ее исполнении «скюшно»: у Стефани все гласные выходят чуть-чуть не так). Как привлекательно.

Начиная с того первого утра я безвылазно обосновался в квартире Стефани. Киви приволок из общежития мой рюкзак — и сам стал членом нашего

«флинтстоуновского» семейства1, составив пару с Моник, и естественным образом влился в наши летние обряды, жутко довольный, что мы с ним теперь аборигены, а не заезжие туристы, и по утрам, как и я сам, ходил осипший оттого, что во сне практиковался болтать по-французски. Мы загорали на крыше дома Стефани по улице Малле-Стивенс (где она жила за родительский счет), лоснящиеся от солнцезащитного крема; и Стефани и Моник, обе в темных очках, тянулись лицами вслед за солнцем — точно как головки цинний в документальном фильме о жизни растений. По вечерам мы выбрасывали кучу денег на лимонады и любовались парижскими закатами с крыши центра Помпиду, а потом спускались вниз на забитую еврошушерой площадь попередразни-вать мимов и поглазеть на электронные часы, отсчитывающие секунды, оставшиеся до 2000 года.

Стефани — богатая девица из влиятельной буржуазной семьи. Она студентка-дилетантка в Сорбонне, и чихать ей хотелось на свою учебу, на всю эту мудреную химию (поди пойми, почему она ее выбрала!), и свободное время, которого у нее хоть отбавляй, она целиком тратит на еду и одежду, колдуя в кухне-лаборатории над миниатюрными порциями не вызывающих аппетита кулинарных сюрпризов и ведя с такими же, как она, богатыми бездельницами непримиримую войну за первенство в моде, оправдывая свои усилия тем, что это необходимая мера самозащиты. «Твой вид — в Париже это вси-о, Тайлер. Tout». На подоконнике над раковиной в кухне у Стефани выставлена коллекция уксусов — замысловатые флакончики с растворами, в которые чего только не



1 «Семейство Флинтстоунов» — пародийный мультипликационный сериал (I960—1966) о семейной парс из каменного века (в 1994 г. снят художественный фильм).

понасовано: побеги эстрагона, почечки розмарина, картечные россыпи горошин перца — миниатюрные, изысканные на вкус, самодостаточные, но мертвые экосистемы. Дома, в Ланкастере, у Анны-Луизы террариум.

Честно ли сравнивать?

У Стефани короткие черные волосы, в отличие от длинных, пшеничного цвета волос Анны-Луизы. Каннибалы, скорее всего, не польстились бы на сознательно недокормленное тело Стефани, зато Анна-Луиза вмиг оказалась бы у них в котле. Анна-Луиза нет-нет да и побалует меня домашним пирогом; Стефани вынуждает меня бесконечно, иногда целый час, дожидаться ее в нашем условном месте, кафе «Экспресс», и только смеется, когда, вплывая наконец в дверь, натыкается на мою постную мину: «Девушки как ресторан, Тайлер, с южж-асным сервисом. Девушки заставляют тебя ждать и ждать и ждать и ждать и ждать и ждать и ждать, и когда ты говоришь себе, пропади он пропадом, этот ресторан, ноги твоей здесь больше не будет, перед тобой вдруг появляется что-то merveilleux1, такое блюдо, о каком ты даже не мечтал».

Однажды на рассвете, возвращаясь из какой-то коктейль-дыры первым утренним поездом метро, мы вышли наверх на ближайшей к ее дому станции, которая, представьте себе, называется «Жасмин» (произносится «Жазма»), и потопали вверх по крутому склону, и нежный свет зари окрашивал все вокруг в оттенки невинности, и тут мы заметили юную парочку, очень похожую на нас самих,— он в «лётной» куртке и брюках-чинос, она в простом синем платье, г золотыми украшениями.

1 Бесподобное (фр.).

— Если ты им помашешь,— сказала Стефани,— и они в ответ помашут тоже, значит, они влюблены друг в друга и готовы быть шшэ-дрыми, делиться своей любовью.

— А если не помашут? — спросил я.

— Значит, у них нет шшэ-дрости и в жизни у них будет много боли.

Я помахал, а потом рассмеялся — парочка с улыбкой покивала мне в ответ. Но что интересно: сейчас, когда я вспоминаю этот момент, я как-то не уверен, что Стефани сама тоже им помахала. Хм-мм. Уж эти мне француженки! До чего непросты. Все-то они знают. Как-то я спросил Стефани, не обиделась ли она, когда я, неизвестно кто такой и откуда, подвалил к ней и ни с того ни с сего поцеловал ее в тот первый вечер в квартале Пор-Дофин.

— Нет, конечно. На что тут обижаться,— ответила она.— Мы животные. Наше первое побуждение, когда мы видим что-то прекрасное,— сразу это слопать.

Отпад.

Впрочем, не воображайте себе, что у нас была сплошная тишь да гладь. Мы часто спорили, и не только по пустякам, — как, скажем, когда препирались из-за наушников от стереоплейера во время долгих поездок в метро (в конце концов каждый отвоевывал право на свой наушник, и мы сидели, притиснувшись друг к другу, плечом к плечу, а «Грейтфул Дэд» надрывались на предельной громкости).



Как и многие другие европейцы, с которыми я столкнулся, Стефани получала кайф от спора как такового. Она постоянно меня подначивала, провоцировала, требовала реакции и обвиняла, в точности как Дэн, в занудстве, если я пропускал мимо ушей ее

банальнейшие изречения на тему политики, финансов и религии. И тут мне на помощь снова приходило мое правило заранее напускать на себя скучающий вид. Подозреваю даже, что непробиваемое отмалчивание на все ее подначки и было главной причиной, почему ока соблаговолила проводить столько времени в моей компании,— думаю, я был полной противоположностью ее французским приятелям.

Не то чтобы мне было доподлинно известно, как именно Стефани общалась со своей французской тусовкой. Нас с Киви ни под каким видом к их с Моник приятелям не подпускали. Не то чтобы я или Киви из-за этого особенно дергались — мы уже насмотрелись на бескрылый, ни к чему не стремящийся евромолодняк, скопище юных пофигистов. Та еще публика! С кем из них я ни говорил, все без исключения в будущем мечтали стать госчиновниками. Тоска зеленая.

— Что ж это у вас тут, Стефани, все ребята словно выжатые. Где их здоровые амбиции? — спросил я как-то раз, сидя на крыше Центра Помпиду.

Стефани перевела разговор на другую тему.

То время, что я провел со Стефани, нельзя назвать словом «история». Это не было движение из пункта А в пункт Б и вообще куда-нибудь. Скорее это было предвкушение удовольствий, которые сулила мне Стефани. Стефани — манящая, неведомая, недосягаемая цель: свет в конце темного, освещенного редкими лампочками, туннеля метро, возвещающий о приближении следующей станции.

Я отвлекаюсь.

В августе был один случай, довольно странный. В Париже все было закрыто по причине воскресенья, и мы с Киви отправились разведать, что представляет собой один пригородный торговый центр,

о котором мы что-то слышали. В Версале?.. Вылазка оказалась зряшной — торговый центр не работал (вот так просто!), и в метро на обратном пути в Париж мной овладело ощущение какой-то беспризорности — беспокойное чувство, что все нити, которыми я к чему-то привязан, порваны, чувство сродни тому, что я испытал в поезде по дороге в Париж из Дании. И я сказал Киви, что чувствую себя бездомным, как улитка без раковины. Не прошло и пяти минут, как мы встретились с Моник и Стефани — в ресторанчике, где они бодро разделывались с блюдом горячих, приправленных чесноком улиток.

Из ресторана мы пошли глазеть на витрины — lecher la vitrine («облизывать витрины») — на Левом берегу, кружа в поисках всякой дребедени с изображением персонажей мультика «Тинтин»1 и стикеров из майлара с изображением черепов, выясняя тарифы на аэробусы за бокалом какой-то дряни в очередном кафе, мечтая о том, как было бы здорово сейчас оседлать «веспу» и рвануть куда-нибудь, как здорово, когда у тебя есть такой мотоцикл,— вот где свобода! Пока мы сидели в кафе, мимо на трех лапах проковылял старый барбос, которого выгуливал на поводке седоватый местный Пучеглаз. К четвертой собачьей лапе, правой задней культе, был приделан протез с копытцем — абсолютно лошадиный. Вот уж поистине пример межвидового скрещивания! Вместо того чтобы расстроиться, мы рассмеялись.

Моник в мое сознание, можно сказать, не проникала. Как парикмахер, к которому ты сел подстричься,

1 Имя главного героя популярных, начиная с 1920-х, комиксов, молодого человека (обычно появляющегося со своей собакой Снежком). Позднее на основе этих комиксов было выпущено несколько мультфильмов.

проездом оказавшись в незнакомом городе: ты даже болтаешь с ним вполне непринужденно, обращаясь к отражению в зеркале — в данном случае, Стефани,— и все-таки в этом есть что-то эфемерное.

Отсутствие всякого интереса к Моник меня удивляет, ведь у Моник, что называется, врожденная сек-сапильность. С ней ходить — уже развлечение: всегда и везде, где бы она ни появилась, вокруг все звенит на гормонально-криминальный лад, как вокруг стайки вступивших в пору полового созревания девчонок, набившихся в конюшню, или вокруг пацанов в походе на лесном привале. Вот Моник выходит из универмага — на ней, как всегда, «маленькое» платье, такое маленькое, что меньше уже не бывает,— и невозмутимо начинает извлекать из каких-то неведомых складок целый товарный вагон всякой всячины, которую она элементарно слямзила. Она заигрывает с официантами и полицейскими, а служащих в банке доводит до того, что бедняги принимаются нервно теребить узел галстука. Киви раз чуть в обморок не грохнулся от похоти, когда в ответ на его от нечего делать заданный вопрос — что случилось с ее сувенирным нью-йоркским шарфиком, с которого она в этот момент что-то счищала, — она ответила: «Какие-то крошки, наверно, от противозачаточных таблеток».

Лето, словно магнитофонная пленка в режиме ускоренной перемотки, неудержимо неслось вперед. Чересчур быстро. Ланкастер и мои ближайшие родственники, непонятно когда и как, превратились в призрачные абстракции, с трудом обретавшие под моим мысленным взором узнаваемые черты, и будто отвалились от меня, как старая сброшенная кожу. Уже два месяца от них не было ни писем, ни теле-

фонных звонков. Джасмин, Дейзи — или Анна-Луиза, — даже если бы очень захотели, не сумели бы меня разыскать. А я, трусливый говнюк, сообщил им только дату и время моего обратного рейса, да и то нарочно позвонил в середине дня по ланкастерскому времени в расчете, что попаду на автоответчик (прозвище «Синди»), и не ошибся.

Мы с Киви давно проехали стадию одноразовой евродружбы, но в последнюю неделю в Париже вся наша четверка была как пристукнутая: каждый на свой манер старался сбавить обороты, остыть и делать вид, что нас мало трогает неотвратимый конец нашего сосуществования. И общались мы теперь все больше на людях, а не с глазу на глаз,— на нейтральной территории.

Как-то вечером за ужином я спьяну принялся уламывать Стефани и Моник, чтобы они пообещали непременно приехать ко мне в Штаты, но обе не сговариваясь изобразили на лице такой ужас, будто я хотел заманить их в гости к каннибалам, где их разорвут на части и сожрут. После, когда Стефани и Моник пошли потанцевать на пару (Европа!), сильно окосевший Киви стал меня вразумлять:

— Ты бы, чувак, поосторожней, наприглашаешь еврогостей — забот не оберешься. Они ведь заявятся, как пить дать. И будут торчать до скончания веков и требовать, чтобы их принимали по-королевски, и все за твой счет, даже кормежка, вот увидишь!

— Киви, не доставай меня! Тебе лечиться надо.

— Брось мне открытку, когда они свалятся тебе на голову. Буду ждать.

— Да на кой им сдался Ланкастер наш — кому вообще он нужен? Очнись.

На следующий день мы с Киви по очереди двинулись в аэропорт Орли — он на шесть часов раньше. И когда мы со Стефани неслись в такси по Парижу, он был уже где-то над Индийским океаном.

Стефани, сидевшая рядом со мной на заднем сиденье и державшая на руках злобную мамашину собачонку Кларису, казалась сегодня более задрапированной, что ли, чем обычно: мини-юбка из плотного черного бархата со вставками из другой, расшитой люрексом и бисером ткани, прическа покрыта лаком, на лице макияж, глаза спрятаны за черными стеклами, руки затянуты в черные гипюровые перчатки, тонкие ноги зачехлены в черные колготки с мудреным цветочным орнаментом, разработанным каким-нибудь южнокорейским текстильным компьютером.

— Тебе бы еще туфли на колесиках, а не на каблуках,— шучу я.

— Quoi?1 — Когда Стефани не полностью на мне сосредоточена, она сбивается на французский.

— Туфли, говорю, на колесиках.

— Не понимаю. Хватит идиотничать. Помолчи немного.

— Ладно. Молчу.

Стефани (всегда только таю никаких уменьшительных) пребывала в режиме присущего ей эгоизма/аутизма, прокручивая в голове все мыслимые способы, как вытряхнуть для себя новую тачку из бабушки-мегеры, проживающей в Фонтенбло, куда и лежал сегодня ее путь после заезда в аэропорт. Мой отъезд скатился на изрядное число делений вниз по шкале текущих приоритетов в ее жизни. А на первое место с большим отрывом вырвался

1 Что? (Фр.)

«остин-мини-купер», укомплектованный проигрывателем для компакт-дисков.

Я потянулся было к жестяной баночке с сиреневыми леденцами, без которых Стефани жить не может, и тут же получил от нее по руке, но в следующую секунду на ее лице вновь застыло отчужденное, недовольно-замкнутое выражение. Так она и сидела, не разжимая губ, не сводя глаз с однообразной застройки рабочей окраины, через которую мы проезжали. Я подумал, что если бы Стефани была комнатой, то это был бы номер-люкс в отеле «Георг V», раззолоченный, разукрашенный, с шелковыми кистями и канделябрами — великолепное, на европейский манер, порождение нерушимых правил и жесточайшей дисциплины. И я подумал что, если бы комнатой была Анна-Луиза, то это был бы целый дом — тот самый дом из стекла на полуострове Олимпик, где из окон виден Тихий океан, а потолок такой высоченный, что его не видно.

Да. Анна-Луиза. Мне хотелось домой — и не хотелось.

Никакого взрыва эмоций не последовало и тогда, когда мы остановились у поребрика возле зала отправления аэропорта Орли: Стефани не чаяла поскорей со мной покончить, чтобы на той же машине умчаться к бабке. Тут, посреди дизельных выхлопов, ревущих клаксонов и всеобщей взвинченности, я как личное оскорбление воспринял то, что мой рюкзак был буквально выброшен из багажника на асфальт хамоватым таксистом, заодно по-турецки облаявшим Клариску, которая заходилась на заднем сиденье почище сирены противоугонной сигнализации. Стефани нетерпеливо постукивала носком туфельки, дожидаясь, когда я наконец отвалю в здание аэровокзала.

Я схватил ее за плечи, снял с ее лица очки, вдруг ощутив острую потребность хоть в каком-то человеческом контакте.

— Ох, Тайлер! Думаю, сейчас уже не до игр.

— И я о том же.

Она клюнула меня в обе щеки, как фельдмаршал рядового.

— Ты такой... Ты из новой сферы.

— Ты хочешь сказать «из Новой Эры». У меня же мама — хиппи.

— Да-а... Ты мне нравишься, Тайлер. Ты хороший.

Хороший?

— Хороший?

Я закинул рюкзак за спину.

— Так я только поэтому тебе нравлюсь? Потому что я хороший?

— Есть другие причины, да.

— Например?

— Здесь не место говорить о таких вещах. Здесь аэропорт.

В тот момент мне нужно было услышать что-то личное — что-то, что я мог бы забрать с собой, помимо французского плаката, рекламирующего фильм с Джеймсом Дином, который лежал вчетверо сложенный у меня в рюкзаке.

— Назови еще хоть что-нибудь, что тебе во мне нравится, Стефани. Что-нибудь одно — и я сразу тебя отпущу, обещаю.

Было заметно, что она начинает раздражаться. Таксист почем зря честил Клариску.

— Ладно,— сказала она, переступив с ноги на ногу.— Ты мне нравишься, потому что ты чистил зубы и пил грейпфрут-жюс, прежде чем мы шли пить вино. Ты мне нравишься, потому что, когда я

думаю, какой ты был маленький,— я вижу, как ты идешь через большие поля по земле, в которой не лежат кости.

— Лирика!

Она улыбнулась, развернулась и нырнула в машину. Там она схватила на руки Кларису, открыла окно и высунула наружу голову — как в тот самый первый раз, когда я ее увидел.

— Ты мне нравишься, потому что ты еще ни разу не влюблялся. И даже когда ты полюбишь по-настоящему, я знаю, ты выдержишь боль, когда любви конец. У тебя всегда хватит сил подняться. Ты Новый Свет.

После чего Стефани крикнула таксисту: «Жми-дави!» — Дэново словечко, о котором она узнала из моих рассказов и которое включила в свой лексикон. Она уехала, оставив меня у края тротуара, а вокруг меня во всех направлениях взмывали авиалайнеры — в небо, в неизвестность.

Меня вдруг охватило странное чувство, сродни галлюцинации, будто я в последний раз сознательно совершаю некий поступок — в данном случае, покидаю Европу.

Она исчезла, и я искренне полагал, что на этом поставлена точка.



25

Стоит ли говорить, что Стефани и Анна-Луиза поладили, как две кошки в одном лукошке.

Познакомились они вчера вечером, после того как Стефани и Моник прикатили к нам на гангстерски-лазоревом «бьюике», взятом напрокат в аэропорту Сиэтл-Такома (Си-Так),— тот еще автомобиль, дедуля наш одобрил бы: бензина жрет прорву, от приборной доски в глазах рябит — прямо электронное казино, на такой не по дорогам ездить, а в космос летать.

Джасмин, Анна-Луиза, Дейзи, Марк и я спокойно себе ужинали и судили-рядили по поводу Джасми-новой стратегии продаж «Китти-крема»® («Пора мыслить глобально, ма!»), пока Марк не грохнул на пол плошку с Дейзиной «Растапастой»® — свернутой в спирали красной, желтой и зеленой лапшой с каким-то хитрым соусом.

— Господи, Марк,— запричитала Дейзи,— как ты собираешься жить на свете? Прикажешь под стеклянным колпаком тебя держать? Ну что стряслось, опять ворон считаешь? — (Марк показывал пальцем через всю комнату в сторону окна на улицу.)

Чудо-машина причалила к нашей мостовой на несколько часов раньше, чем мы рассчитывали, и из ее бархатистого нутра уже вылезали Стефани и Моник, обряженные в новенькие, только с прилавка,

костюмы в стиле кантри. На обеих ковбойские шляпы, отутюженные джинсы в обтяжку и замшевые ковбойские сапоги, разница была только в куртках — на Моник короткая замшевая, а на Стефани глянцевая, из черного винила с бахромой, как у Джереми Джонсона', и при ней муляжный пистолет в кобуре на ремне, затянутом вокруг ее осиной («ох-пополам-бы-не-переломиться») талии.

Мы пятеро плюс Киттикатя стояли у окна и оттуда наблюдали, как Стефани и Моник, потягиваясь, разминают мышцы после долгой езды.

— Десантная высадка супермоделей фирмы «форд»,— произнесла Дейзи, и в тот же миг Моник метнула невидимое лассо, чтобы заарканить Стефани, которая резво отпрыгнула и, низко пригнувшись, выпустила все воображаемые шесть пуль, для убедительности выкрикивая бах-бах-бах, прямо в нас, оторопевших за оконным стеклом. Затем она щелчком сдвинула шляпу на затылок, выпустила изо рта призрачное облако сигарного дыма и подмигнула.

— Круто! — завопил Марк.

— Не понимаю,— сказала Анна-Луиза,— почему европейцы утюжат джинсы? К чему это? Такая пошлость!

Мы по-кретински помахали в ответ, как больные, очумевшие от лекарств. Как если бы мы не знали, кто они.

— Я открыла потрясающий способ доставать мисс Францию,— говорит Анна-Луиза.

Сейчас вечер, мы с ней сидим в ее обшарпанной кухоньке с деревянными шкафчиками и мусолим события вчерашнего дня.

— Говорить как бы с аристократической картавостью. Это мы с Марком изобрели по чистой

1 Герой одноименного кинофильма (1972; реж. С. Поллак).

случайности. Нужно просто все «р» менять на «г»: Чгезвычайно гада познакомиться с вами, мисс Фганс! Она чует, что над ней прикалываются, но в чем фокус, не улавливает. Вот и ерзает, как на иголках. Любо-дорого смотреть.

— Очень благородно с твоей стороны, Анна-Луиза, с таким радушием принимать у себя гостя из далекой страны. Так и чувствуется стремление всемерно содействовать установлению межкультурной гармонии в мире.

— Ты это мне, Тайлер Джонсон? Лучше не трогай меня! Я-то, дура, надела вчера к ужину свое лучшее платье ради этой еврошушеры, а знаешь ли ты, какой она мне задала вопросик? Как я одеваюсь по особым случаям! Курица безмозглая. Ты-то в кухне был, варганил свои фирменные «начос», которые, как ты, конечно, заметил, ни та, ни другая мисс Франс за весь вечер даже для вида не попробовали.

Хм-мм. У Анны-Луизы должно сложиться впечатление, что в таких вещах я целиком и полностью с ней заодно.

— Да-да, а главное, она будто и не сомневается, что фигура у нее лучше всех.

Насколько мне известно, Стефани и Моник болтаются по городу, «открывая для себя Дикий Запад» и на все сто пользуясь банковской карточкой «Лионского кредита», выписанной на имя папа. Все мои попытки дозвониться до Стефани, пока она была еще во Франции, как назло, заканчивались тем, что я попадал на ее автоответчик. На сегодняшний день Анне-Луизе известно только, что Стефани и Моник — приятельницы Киви, для меня же они не более чем случайные знакомые.

Вынося свой суровый вердикт двум французским фифам, Анна-Луиза одновременно вымешивает тесто

для черничного пирога, от центра к краям, от центра к краям. А я грею руки над ее газовой плитой. Руки закоченели, потому что я нечаянно захлопнул себя в холоднющем тамбуре, который в доме Анны-Луизы отделяет входную дверь от жилого пространства. Не знаю, куда я задевал ключ от внутренней двери, где-то посеял, словом, мне пришлось целый час клацать зубами от холода, воображая себя космонавтом, который оказался отрезанным от основного блока корабля, запертым в шлюзовой камере,— как в фильме «2001: Космическая одиссея». Анна-Луиза еще не вернулась из бассейна, и кому из жильцов я ни звонил — «Человеку, у которого 100 зверей и ни одного телевизора», сестрам-нищенкам,— никто не откликнулся.

В конце концов выручил меня все-таки старикан. Он, как всегда, катил за собой свою тележку, на этот раз груженную пивом. В благодарность я помог ему подняться по лестнице, и когда он отпер дверь в свою квартиру, штук десять, не меньше, беззвучных, подрагивающих от любопытства, звериных головенок высунулись наружу и снова исчезли внутри, совсем как усики насекомого. Я хотел было сам сунуть голову внутрь — поглазеть на зверинец, особенно на прудик с карпами, вмонтированный прямо в пол, о котором мне рассказывала Анна-Луиза, но меня скупо поблагодарили (Ну все, проваливай!) и захлопнули перед носом дверь. Тут я услышал, что вернулась Анна-Луиза. (Ты уверена, что у этого типа, наверху, дома пруд с карпами? — Уверена. Сама видела мельком, когда заходила на минутку отдать посылку^)

Анна-Луиза месит тесто.

— Марк втюрился, — докладываю я. — Он весь вечер терся возле Моник.

— Марк ребенок! — отмахивается Анна-Луиза. — Дейзи что о них думает?

— Дейзи думает, что им не хватает политкорректности. Они носят натуральный мех и не видят смысла в общественных протестах. Дейзи смотрит по «Си-эн-эн» передачи про серьезные студенческие бунты в Париже и не может представить себе, чтобы тамошняя молодежь в свободное от развлечений время не рвалась бы штурмовать Елисейские поля, вооружившись гранатами, огнеметами, прокламациями и лексановыми щитами.— Я отрываю комочек теста. — Но с другой стороны, Дейзи считает, что у них можно позаимствовать много ценных идей по части моды.

Похоже, говорить сейчас с Анной-Луизой о моде — все равно что сыпать ей соль на рану; гардеробчик Стефани и Моник заставил ее чувствовать себя деревенской простушкой.

— Ясно. Ну а Джасмин? Джасмин они нравятся?

— Нравятся? Да Джасмин все нравятся. А вообще, на нее действительно произвело впечатление — на всех произвело,— сколько они успели узнать про Ланкастер. Ты-то уже ушла, не слышала, а они стали выкладывать нам такие факты, о которых мы сами понятия не имеем: где можно сделать аборт, сколько у нас в регионе производится сельхозпродукции, как зовут депутата от нашего округа, где самый дешевый ресторан с мексиканской кухней, на каких именно изотопах специализировался наш Завод... В Европе умеют делать толковые путеводители.

— А зачем им это? Они решили сюда переехать, что ли? — Она с силой бьет кулаками в тесто.

— Не-а. Еще несколько дней, не больше. Как я тебе и говорил. Открывают для себя Дикий Запад.

— Им что, больше делать нечего? Они нигде не учатся? Не понимаю.

— Стефани и Моник ничего делать не нужно. Они богатые. Вернее, их родители. Насчет учебы я тоже не уверен. Я даже думаю, что богачи в Европе учатся отдельно от всех прочих. А может, они вообще бросили учебу. Я в этом не разбираюсь.

— Значит, у вас в доме они жить не захотели? Что ж так — не тянет на дворец, домишко-то? — Она прекращает месить. — Прости, занесло.

Я не в том положении, чтобы позволить себе обидеться. Неизвестно, какие меня могут ждать последствия.

— Они выбрали «Старого плута», пансион с завтраком, на бульваре Ван Флита. Рядом с торговым центром.

— Хм-мм. И где же они сегодня коротают вечер?

— В «Ковбойском баре».

— В «Ковбойском баре»? Надеюсь, они при своей «амуниции». Самое гнусное заведение на шоссе. Вся местная гнусь туда сползается.

Под «амуницией» подразумевается внушительный набор средств самозащиты, закупленных Моник и Стефани в Сиэтле перед дальней дорогой в Ланкастер: две здоровые косметички, под завязку набитые газовыми баллончиками, тихуанскими шипованными кастетами, нательной сигнализацией и «электропушками».

— В путеводителе сказано, что в «Ковбойском баре» проводится аттракцион «Скачки на диком бычке». Им охота посмотреть «родео».

— И ты отпустил их одних? Кто же придет им на выручку, если что?

— Сами так захотели. «Больше местного колорита».

— Хм-мм.


Я, как видно невооруженным глазом, опутан паутиной недомолвок, полуправд и просто лжи. Нет,

я так и не признался — ни Джасмин, ни Дейзи — в своих отношениях со Стефани. По крайней мере, им не надо ничего скрывать от Анны-Луизы.

В то же самое время Стефани ведь тоже никто ничего не объяснил про Анну-Луизу, хотя она сама в три микродоли секунды просекла, что к чему. А теперь Стефани — закамуфлированная реактивная ракета, готовая в любой момент сорваться с подвижной пусковой установки, кочующей по всему Ланкастеру; она под столом трет ногой мою ногу, она полностью переключает внимание Марка на себя, отваживая его от Анны-Луизы, с которой она держится неуловимо-покровительственно, отчего та чувствует себя жалкой нищей провинциалкой.

Короче говоря, вчерашняя сцена — это было для меня уже слишком. Я чуть умом не двинулся: видеть Анну-Луизу и Стефани, обеих сразу, в одной комнате — это как барахтаться в вихревом потоке, где время, пространство, все всмятку... Если две планеты размером с Землю поместить рядом на расстоянии, скажем, всего в какую-нибудь милю, то в этом узком пространстве их гравитации друг друга аннулируют. И если вас поместить в этот самый промежуток, вы зависнете в невесомости.

Ну а сегодня у меня такое чувство, будто я сидел себе в некой комнате, в тишине и покое, и вдруг крылатая ракета «Томагавк» с диким ревом влетает в одно окно и вылетает в другое — все в десятитысячную долю секунды. Да, сейчас в комнате у меня снова тихо, но я никогда уже не смогу чувствовать себя здесь в полной безопасности.

И еще: когда я проснулся сегодня утром, моя подушка валялась на полу под Глобофермой. Видно, метнул ее туда во сне. Но что мне снилось, я не помню.



<< предыдущая страница   следующая страница >>