Владимир Семенович Высоцкий Леонид Мончинский Владимир Высоцкий, Леонид Мончинский Черная свеча о том, как писалась эта книга - shikardos.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Владимир Семенович Высоцкий Леонид Мончинский Владимир Высоцкий, Леонид Мончинский - страница №1/17

Черная свеча

Владимир Семенович Высоцкий
Леонид Мончинский

Владимир Высоцкий, Леонид Мончинский
Черная свеча
О том, как писалась эта книга

В 1976 году Владимир Высоцкий прилетел в Иркутск с известным организатором старательского дела Вадимом Тумановым, у которого я в то время старался.
Они пригласили меня в свою компанию, и мы отправились в Бодайбо — центр золотодобычи Сибири.
Высоцкий знакомился с работой артели старателей «Лена», дал пару концертов на производственных участках.
Будучи человеком наблюдательным и любознательным, он никак не мог пройти мимо столь удивительного явления, каким в то время была Тумановская артель.
Среди бесцельного социалистического кипения она напоминала островок подлинной жизни, где люди располагали возможностью реализовать свои способности не ради звонкой пустоты лозунга, а для собственного благополучия. Они и душевно были сравнительно благополучны, несмотря на царившую в стране безрелигиозность. Конечно, даже самая тёплая забота о человеке не в состоянии заменить Веру, но при заботе он, согласитесь, куда больше человек, нежели на сто рядов обманутый ударник коммунистического труда из какого-нибудь государственного предприятия «Красная синька».
Кроме того, интерес поющего поэта привлёк тот факт, что большинство путевых старателей в артели — бывшие зэки, отбывавшие наказание на Колыме. Перед ним они предстали как созидатели, люди дела и слова, не могущие творить зло, потому что им было чем дорожить, хватало сил устоять против самого себя, никчёмного и злого.
Воскресение личности произвело на Высоцкого сильное впечатление. Он сказал:
— Давай напишем сценарий фильма об их прошлом и настоящем.
Я охотно согласился, ибо меня самого увлекала задача постижения этого феномена, да и страницы моих дневников уже хранили истории многих потрясающих человеческих судеб.
То, что происходило с бывшими зэками, а ныне старателями, поначалу укладывалось в простую форму: сделайте человека свободным, хорошим он станет сам.
Но стоило нам оглянуться на их прошлое, как возникала мысль: «Возможно, перед нами просто отдельные экземпляры, счастливчики, получившие неполную дозу лагерной радиации?» Кстати, эта мысль не покидает меня по сей день. На человека обрушилась такая тяжесть притеснений, а ему как Бог помог, и он стоит не раздавлен. Странно… ведь другие становились под той тяжестью плоскими, не сумев сохранить в себе ничего, кроме зверовидных страстей и подлости.
Даже жаждущего исправления зэка — весь его срок зверство и подлость. Чтобы выжить, надо непременно обмануть, ответить ударом на удар или стерпеть унижение, сжав зубы, а при удобном случае поразить противника со спины. Надо действовать, всегда во имя зла, как вечное клеймо, неся на сердце негодование и гнев.
Печатая первый вариант книги, машинистка (она проживает в Иркутске) получила сильное нервное потрясение, работу продолжила её мама. Вероятно, прорыв сознания, прикосновение к другой, страшной жизни способны многое порушить в неподготовленном человеке. Каково же было тем, кто проживал эту жизнь?
Они — наши многомиллионные предшественники, подобно терпеливым каменщикам — масонам, по кирпичикам выкладывали крепость общественной морали, с башен которой мы нынче взираем на цивилизованный мир, а он нас презирает, но боится.
Не Господь создал нас апатичными, вороватыми, двуличными, грязно-пьяными. Корни — в нашем недавнем прошлом, где властно простиралась империя насилия и комворы правили с подспудным осознанием своей никчёмности, неизбежного вырождения, с тем самым единственным желанием «рвануть клочину от жизни», впрочем, с ним живут и нонешние властные структуры обездоленной России.
Мы не собирались писать книгу ужасов, просто жили (и живём) в мире, где ничего не надо придумывать, ибо действительность превосходит наши фантазии. Однажды мы беседовали с человеком, который ел людей.
Так он сказал: «Противно только в самом начале, потом даже хочется…».
Хочется кушать людей, хочется их конвоировать, уничтожать за убеждения, оставлять на свободе растленных мерзавцев, чтобы они наводили ужас на рабочий люд, не позволяя ему думать о своём благополучии, хочется создавать условия народу для самопожирания…
Система довольно сложная. Но она работала и работает, будучи предварительно апробированной в лагерях.
Высоцкий остро ощущал влияние той зарешеченной жизни на общество Страны Советов, был убеждён — её создавали тонкие умы, способные проникать мыслью сквозь времена. Однако сказано: «И дело греховное приведено к концу, тогда сласть греховная исчезает и находит горькое жало покаяния».
Время покаяния, увы, не пришло, хотя оно, безусловно, ожидает наших потомков, коих поведёт по пути их земному желание жить, а не стремление с ним бороться. Очевидно и то — не следует подсказывать Господу, как нам помочь, про то Ему известно, но с Божьей помощью надлежит взяться за возведение на землях своих многострадальной родины — дома Добра.
Ещё хочу сказать — идея написания книги принадлежит Володе. Правда, он настаивал на сценарии, по которому мечтал поставить фильм в США и сыграть главную роль. Мне удалось его уговорить (затрудняюсь сказать — на пользу ли дела): вначале будет роман.
Совместно работали урывками. Иногда — неделю, иногда — ночь. Многое согласовывали по телефону. Поэт, конечно, он был замечательный, огромный поэт, в прозе слегка тороплив. Не по своей частенько воле. Популярность его росла стремительно, требовала присутствия во многих местах. Увы, мы — синтез плоти и духа. Наша плоть, однако, не может передвигаться одновременно в разных направлениях. Володя не успевал.
После того как на гастролях в Средней Азии у него горлом пошла кровь и друг Сева Абдулов сообщил по телефону: «Володя плохой», мы предприняли попытку ускорить написание книги. Затем ещё один рывок в 1979 году. Тогда он прилетел из Сочи, где его обокрали, вместе с поэтом Андреем Вознесенским. Высоцкий был возбуждён, внешне решителен, но внутренне трагично грустен. В последующие дни писалось трудно, хотя именно тогда мы нащупали основную нить романа.
Могучий организм поэта работал, как опытный самолёт, на саморазрушение. Земная жизнь становилась для него все прозрачней, сквозь неё виднелась иная, тамошняя жизнь, где можно будет спеть «представ перед Всевышним» и «оправдаться перед Ним». Душа жаждала спасения…
Володя ушёл, когда первая часть романа — «Побег» — была практически готова. Вторая часть — «Стреляйте, гражданин начальник!» — писалась в Бодайбо, Инте, Ухте, на Воркуте. Где старался, там и писал.
Первыми читателями тоже были старатели артели «Печора». Потом наша работа привлекла внимание «компетентных органов». Оставил книгу в библиотеке своего друга. Там она пролежала несколько лет.
Лично мне, не сочтите это хвастовством, интересен такой факт: каждый новый рецензент, а их было около двадцати, перед прочтением со вздохом произносил почти одно и то же: «Все уже было: Шаламов, Солженицын, Дьяков. Знакомо…».
Отношение круто менялось после прочтения. Жаль, что тех слов не услышит Володя…
Вот, пожалуй, и все.
Леонид Мончинский

Часть первая
Побег

Не затевайте мятежей в понедельник, тем более в Иудин день: худая примета.
Бывший майор Рысаков — разведчик по специальности, баламут по призванию, оказался атеистом в первом поколении. Свежим, до крайности убеждённым, как всё, что не успевает созреть, и потому почитает себя вправе презирать Истинное. Хотя Господь поберёг его на фронтах в ситуациях, которые имеют одно название — чудо, майор с той Милостью не посчитался. В нем всегда жила опасная потребность к решительным действиям.
Таким людям власть и оружие можно доверять только во время войны. Иначе жди революцию или ещё что-нибудь неприятное…
Рысаков сказал, будучи уверен — слушают все:
— Через час корабль войдёт в нейтральные воды, через два начинаем операцию по захвату судна.
Напряжённо повернул голову в угол, где шла азартная игра в очко, спросил (вопрос получился напряжённым, не сумел скрыть):
— Воры, вы — с нами?
Воры промолчали. Никто внешне не щекотнулся, игра шла своим чередом. Лишь когда сонный, воловатый с виду Фаэтон — авторитетный каторжанин из честных блатюков, снял банк, он же и ответил на острый вопрос бунтаря:
— Растолкуй тёмному человеку, хлопец, сколько там нашего? Охрана может хипишнуться раньше?
— Не исключено. Фокус рисковый. Или не привык рисковать?
— Делайте свою революцию, мужики, и Бог вам навстречу.
Вор с трудом подавил глубокий зевок, продолжил, не поднимая на майора шелковисто мирных глаз:
— Мы будем дожидаться неизбежного конца преступного мира, который ему завещал товарищ Ленин. Верно, Блоха? Как на бану: сидишь и ждёшь. Глянул — нет ментов, по-шустрому вертанул у лоха уголок с барахлишком, раскопал у богатенькой мадам гробик с мехами и снова сидишь смирно, ждёшь, когда тебя повяжут представителя законной власти… Ладом тасуй, подлюка, знаем мы ваши столичные зехера.
Бывший майор Рысаков понял вора так: кроит жулик, ему надо посоветоваться с остальной блататой.
— В других отсеках ждут нашего сигнала, — продолжил он почти командирским тоном. Но тут вмешался косоглазый Кныш, притусовавшийся к воровской компании на последней пересылке:
— В блудную тащишь мужиков, фраер. Вам тут не проканает.
— Глохни, мерзавец бздливый! — со злостью выдохнул майор, уже готовый пустить в ход кулаки. — Кто ещё отказывается участвовать в операции?! Говорите сейчас, потом будет поздно. Потом будет бой!
Заключённые молча смотрели на майора, точно не веря, что всё это может с ними случиться, а бескровные губы сомкнулись плотными швами. Тут же среди воров произошла короткая тусовка. Подогретый Блохой, Кныш дёрнул из-за голенища нож:
— За оскорбление, пидор, придётся ответить!
— Ша! — придержал его за руку Фаэтон, заподозривший в ситуации неладное. — У них свой блат, Петя, пусть вас не влекут сторонние соблазны. Сдавайте.
— Да, он же — во! — Кныш саданул три раза по вентиляционной трубе рукояткой ножа. — Девять пулемётов на палубе. Всех, как траву, покосят. Сука беспогонная!
И ещё раз стукнул по трубе наборной рукояткой финки.
— Пошто психуешь? — спросил Кныша седой крепкий сибиряк из нечаянных убийц. — Святое дело затевается. Ежели менжуешься — отойди…
— Ну, блин! Разбазарилось фраерское отродье! Фаэтон, дай я его заделаю!
— Оно вам надо, Петя? — подражая Фаэтону, спросил Блоха и криво улыбнулся нечаянному убийце. — Не буди в нём зверя, фуцан!
Фаэтон задумчиво оглядел обоих и поначалу только пошмыгал носом, но потом сказал:
— Базар окончен, — не замечая обнажённого ножа в руке Кныша, похлопал его по щеке колодой карт. — Вы, Петро, и вправду понтовитый. А фраер нынче дерзкий пошёл: по запарке и грохнуть может. Не заслобит. Верно, Евлогий?
Нечаянный убийца промолчал, и в самом деле не больно испугавшись. Следящий за разговором бывший майор отвернулся от воров с подчёркнутым презрением. Обвёл суровым взглядом зэков:
— В каждом отсеке — наши люди. Их никто не остановит. Сейчас мы сделаем так. Вадим!
Из плотного строя каторжан вышел молодой парень с широким разворотом плеч и слегка прищуренными каштановыми глазами.
— Встань сюда, Евлогий, — Рысаков указал нечаянному убийце на место, где он должен встать. — Вадим поднимется тебе на плечи, чтоб вас было не видно. Когда откроется люк и будут подавать баланду, он прыгнет на заднего конвоира с автоматом.
— Там ведь ещё мусор! Успеет выстрелить…
— Не успеет, — у парня с каштановыми глазами был мягкий, но уверенный голос. — Я и того тресну. В крайнем случае, рискую один…
Воры прекратили игру, с нескрываемым интересом поглядывая на репетицию бунта, как взрослые смотрят на забавы способных пацанов.
— Нас будут кончать вместе с фраерами, — вздохнул ростовский фармазонщик Лимон. — Они затеваются на полный серьёз…
— Да-а-а, тут, пожалуй, не отмазаться. Послушай, майор, — окликнул Рысакова вор, — можем войти в долю и предложить вашему бойцу приличного подельника.
Рысаков вопросительно глянул на Фаэтона.
— А чо?! — Фаэтон был миролюбиво вежлив. — Мусора сытые, могут оказать сопротивление. Что тогда? Наш хлопец — тоже не пальцем деланный. Они их приберут без хлопот. Остальные повалят следом. Только верёвку привязать надо вдоль трапа.
— Её у нас нет, — процедил сквозь зубы уловивший выгоду майор.
— Блоха, у вас была верёвка. Отдайте канатик революционерам. Вы что сквасились? У вас лица красивше нет? Распахните гнидник!
Беленький, похожий на херувимчика воришка, провёл рукой по розовой щеке, застенчиво отвернулся.
— Я же вам её в прошлый раз засадил, Савелий Станиславович, — плаксиво пролепетал он. — Под расчёт могу пожертвовать на нужды революции.
— Не заставляйте людей ждать: на дело идут! Тля кручёная!
Блоха распахнул телогрейку, вытащил из штанов моток крепкой верёвки.
— Ну, где ваш человек? — уже совсем по-деловому спросил майор.
— Вершок! Двигай сюда, сынок, — позвал кого-то вор. — Покажешь фраерам, как это делается, Кныш, отдайте ему приправу.
Косоглазый вор чуть поколебался, но всё-таки вынул из-за голенища финку и протянул её молодому цыгану, у которого она тут же исчезла в рукаве атласной рубахи.
Тяжёлая волна ударила в борт. Корабль вздрогнул всем корпусом.
— Меняет курс, — сказал парень с каштановыми глазами.
— Почём знаешь? — спросил, сверкнув фиксой. Вершок.
— Знаю, — односложно, не взглянув на цыгана, ответил Вадим. — Через полчаса будем в нейтральных водах…
— А когда — в Японии? — хихикнул Блоха.
— Хватит зубоскалить! — осадил его мрачный и решительный Рысаков. — Иначе прежде попадёшь в парашу! Запомните все: кто менжанется — лично грохну!
— Ну, это не по-советски, гражданин майор, — Блоха язвительно, без тени страха смотрел на Рысакова, не прекращая ёрничать. — Чо я — кулак али троцкист какой-нибудь?! Я — честный вор…
— Стоп! У меня сильно не заблатуешь. Идёшь с нами или…
— Какое может быть «или»? Тебе же русским языком сказано, рог тупой, мы — в деле!
Майор нервно облизал губы и шагнул к Блохе. Он был до крайности взведён, а вор не собирался уступать.
В это время в вентиляционной трубе послышался скрежет. Все, как по команде, повернули головы, даже Рысаков. Прошла минута, может, две, из отверстия высунулся гофрированный шланг.
— Дачку кум послал, — ухмыльнулся собравшийся поддержать за Блоху мазу Лимон. — Пользуйтесь, фраера!
Никто не откликнулся. Зэки застыли в прежних позах. Звякнул и слегка приподнялся верхний люк, через который подавали баланду.
— Предупреждаю! — Голос полковника Намина звучал с металлической твёрдостью. — Предупреждаю! Всякая попытка бунта будет задавлена паром. Обед отменяется! Зачинщики будут строго наказаны!
— У-у-у! — протяжно взвыла сирена. Люк захлопнулся, и вой потерял свою противную силу.
Все недавнее, напряжённое, взрывчатое состояние медленно оседало в каждом зэке, и только Рысаков не желал смириться. Майор сжал кулаки до хруста, не замечая того, что на него смотрят, выплеснув на лицо гримасу отчаянья. Затем поднял кулаки на уровне головы, плотно прижал к вискам.
— Отблатовал, пивень! — беспощадно улыбался холодной злой улыбкой Блоха. — Кинули вас через плешь! Это тебе не в войну играть.
— Повешу тебе на хавальник серьгу, если ты не заткнёшься! — неожиданно сурово предупредил товарища Фаэтон и сел на корточки, не спуская с Кныша внимательных глаз. — Ты помнишь, Петя, на Озерлаге был Кешка Колотый?
— Из воров? — спросил Кныш, скорчив задумчивое лицо, но оно получилось слишком напряжённым. — Не тот, который Ужа кончал?
— Ну, ну! — подыграл Савелий Станиславович. — Помнишь?
— Я с ним кушал. В крытый вместе уходили. Он там хвост и откинул.
Фаэтон, вдруг потеряв всякий интерес к Кнышу, резко повернул голову вправо и спросил потрясённого Рысакова:
— Хочешь знать, кто вложил побег? Вас вложили, майор, чо тут гадать, когда стукача купили ещё на материке!
Рысаков недоверчиво вглядывался в говорящего, точно что-то припоминая. Трагичность пережитого сменялась другими чувствами. Майор убрал от висков сжатые кулаки и сказал с усмешкой:
— Рабы играют только в предательство. Ну что ж, да здравствует великий творец общества негодяев товарищ Сталин.
— Гонит, — подмигнул Фаэтону несколько притихший Кныш и, вытянув ноги, привалился спиной к мешкам. — Надо было его раньше зарезать, чтоб не мучился…
Кныш улыбнулся и прикрыл глаза.
Зэки начали отходить от Рысакова, озадаченные странными словами Фаэтона, почитая за мудрость не крутиться около человека, которого вложил с потрохами кто-то из них. Майор продолжал стоять, с болезненным любопытством наблюдая за дремлющим Кнышом. Казалось, он лелеял и взбадривал в себе порочное желание, старательно пряча его под внешним спокойствием.
Перемена произошла очень гладко, так что наблюдавший за ним Вадим ничего особенного не приметил. Но вот Рысаков сгруппировался, это была уже машина, готовая разрушать, а затем, оттолкнувшись от дрожащего пола отсека, майор упал вперёд. Рука вытянулась, и два жёстко поставленных пальца провалились в глазницы Кныша. Чвак! Откликнулась на удар хлюпающая беспощадность лопнувших глаз и выплеснулась кровавой пеной на щеки. Стеснённый невыносимой болью, крик напомнил глубокий стон смертельно раненного зверя. Рысаков выдернул пальцы из черепа, и они начали пухнуть в повреждённых суставах.
Большинство из присутствующих ничего не поняли, но души их успели сжаться от поступившего ниоткуда сигнала — смерть!
Тянулось время, подрагивая вместе с корпусом судна, которое тащило в своём железном чреве несколько тысяч сваленных в кучу заключённых.


«Феликс Дзержинский» шёл на Колыму. Обычный рейс, обычный груз. Кого-то только что убили. Эка невидаль! Всё когда-нибудь умрёт, всё когда-нибудь развалится. Мир условен, и работают в нём только условности. Выдумки людей, не знающих, как поступить со свободой волеизъявления. Впрочем, все может быть и сложнее: за каждым нашим поступком стоит сила, в нём заинтересованная…

— Ты убил вора, — с мрачной торжественностью произнёс, решительно приподнимаясь, Лимон.


Это было похоже на приговор. И это стало приговором.
Бывший майор нянчил сломанные пальцы. Он обернулся, чтобы ответить, но проглядел цыганёнка. Вершок нырнул под правую руку Рысакова, тут же выпрямился с натянутыми от напряжения жилами на тонкой шее.
— А-а-а!
— А-а-а!
Переплелись их голоса. Ещё живой майор почти поймал цыганёнка за глотку, успел вымазать её кровью покойного Кныша. Большего не случилось…
— Пусть, — прошептал Рысаков, оседая перед убийцей на колени, — пусть…
Слово застряло в его угасающем сознании, он повторил его ещё раз, уже совсем нездешним голосом:
— Пусть…
— Товарищи, — прошептал бывший кадровый партработник Житов, обводя зэков перепуганным взглядом. — Что ж это происходит?
Ему никто не ответил. Вершок наклонился, пытаясь выдернуть оставленную под сердцем майора финку, и тогда Евлогий толчком отбросил его от умирающего.
— Сгинь, паршивец!
— И то верно! — поддержал Евлогия бородатый мужик из семейских староверов. — Тебе, нехристю, уши надрать надо али сжечь. Чо ж мы смотрим-то, мужики?!
Очнувшиеся от внезапных потрясений зэки загудели, начали подниматься, и воры уже стояли жидкой цепочкой, обнажив ножи, зная — их сомнут, если все так покатится дальше. Один Фаэтон, казалось, безучастно наблюдал за происходящим. Но потом и он сказал:
— Зря убил майора, сынок. Майор кончал Кныша…
— Кончал вора, Фаэтон! — поправил его Мотылёк.
— Ты глупее, чем я думал, — сокрушённо развёл руками Фаэтон. — Их побег вложил Петюнчик…
— Чо буровишь?! Из ума выжил! Он — вор. Я с ним из одной чашки кушал.
— Лучше бы ты съел эту пропастину! — не на шутку рассердился Фаэтон. — Придётся все объяснить сходке. А ты, мора, ответишь перед мужиками сам.
И уже никто не рискнул с ним спорить. Евлогий поднял с пола верёвку, ту самую, что подарил для побега застенчивый Блоха, шагнул к ощетинившемуся было цыганёнку. Так они стояли совсем недолго. Когда к Евлогию подошёл бледный Китов, Вершок опустил руки.
— Вешать будете? — чуть слышно спросил он.
— Так уж убьём, конечно! — подтвердил Житов.
— Не надо душить, Евлогий. Не надо. Вор… вор должен от ножа умереть.
— Законы знаешь, а совести нет. Подлючая порода!
Но тем не менее внял: наклонился ещё раз, выдернул из затихшего майора финку.
Вершок перекрестился. Дрожащие губы его сомкнулись, спрятав золотой зуб. Он стоял, понурясь, опустив в пол глаза.
— Евлогий, — позвал нечаянного убийцу мягкий голос Вадима. — Эта смерть никому не нужна.
Сибиряк искоса взглянул на парня, вытер о засаленную рубаху цыганёнка лезвие ножа.
— Он получит своё. За хорошего человека.
Вадим поймал руку Евлогия уже на взмахе. Остановил, хотя было видно — это стоило ему большого труда.
— Ты за кого мазу держишь, гондон штопаный?! — ошалело прошипел нечаянный убийца. — Он же…
— Эта смерть лишняя, — перебил его, ничуть не испугавшись свирепой рожи, Вадим. — Понимаешь — лишняя. Она уже никого не спасёт…
— Да чо ты дрочишься, Евлогий, ширяй и этого козла! — крикнул охочий до кровавых зрелищ педераст по кличке Пакентошенный.
— Дырявые на разбирушках помалкивают, — глухо урезонил педераста мрачный Лимон. — Вам только волю дай…
Евлогий оттолкнул Вадима, и тот откинулся на плотную стену окруживших их зэков. Затем он выкинул номер, который никто не успел разгадать: вскинул вверх руки, раскрылся для удара. Перед испуганной позой нечаянный убийца опешил. Короткого замешательства хватило Вадиму для того, чтобы нанести от виска чёткий и хлёсткий кросс, после которого Евлогий доской опрокинулся на заплёванный пол. Носком сапога отбросил в сторону нож, но когда за ним наклонился шустрый цыганёнок, прижал наборную рукоятку подошвой.
— Пошёл отсюда, гнида!
Поднял нож, сунул за голенище и ещё раз с презрением посмотрел на Вершка.
— Строгий фраер, — покачал головой Блоха. — С таким лучше со спины базарить. Как он его треснул, легавый буду!
— Поинтересуйся за баклана, — Фаэтон сделал жест рукой, приглашающий Блоху сесть напротив. — Може, спецом сюда кинули. Понял? Играем ваши кони?
— Воры босиком не ходят, — закокетничал форточник, стрекоча ожившей в его руках колодой.
— Тогда вынайте портсигар, что вы слямзили у Колумба. Нет, вы гляньте: эта сука собирается к нам вернуться. Хвост по-людски откинуть не может.
По телу умирающего Кныша пробежала судорога.
Ноги скрючились, словно он собирался сесть. Лимон даже посторонился. Но судорога вскорости прекратилась. Зэк вытянулся, ещё потянулся, расправился тягучей струной. Остановился, замер, как бы прислушался к приближению собственного конца. Струна ослабла, и он выдохнул остаток жизни, устранив все сомнения по поводу своей смерти…
— Ты точно знаешь — Петя курванулся, или, может, подкеросинили революционные фраера? У них же за душой ничего святого, кого хошь грязью обольют!
Фаэтон сквасил лицо, крякнул и сказал, держа перед собой собранные в щепоть пальцы:
— Если бы Петюнчик постучал пиковиной не но трубе, а по твоей башке, ты бы все понял.
— А! — Блоха даже подскочил. — Ну, кручёный пидор: так он, значит, сбляднул ещё на пересылке? Помнишь, его кум дёргал из хаты на допрос? Вернулся, колбасой от него пахло…
— Кныш прокололся раньше. Ты наш базар на Озерлаг усёк? Там же одни политики и шваль, вроде этого шпидагуза. Кеша Колотый вломил сходку в Златоусте. Слинял туда. Того же поля ягодка.
— Получается — майор казнил подлеца справедливо? Поспешил Вершок… С другой стороны: они могли нас выпустить на палубу и там из пулемётов… А?
— Никак вы думать начали, гражданин Блоха?! Кажите ваш бой! Мимо денег. Дайте сюда портсигар. Что ещё играется?


«Феликс Дзержинский» пришвартовался в порту назначения утром. Открылись люки, холодный морской воздух ворвался в трюмы корабля. Вадим видел, как в проёме появилось бордовое лицо.
— Трупы есть? — спросило оно в утвердительной форме.
— Четыре, гражданин начальник! — бодро доложил Житов.
— Пять, — поправил бывшего партработника ушастый мужик с перебитым носом. — Брательник того зверька тоже помер. Как договорились…
— Подавать по одному! — последовала команда.
В люк опустили рваный брезент с привязанными по углам канатами.
— Петюнчика — первого, — по-деловому распорядился Фаэтон. — Они стесняться не станут, ежели ихний…
Груз приняли. Опять наклонилось бордовое лицо старшины, заслонив кусок серого, хмурого неба.
— Кто кончал Кныша, выходит первым.
— Он тоже трупом заделался, гражданин начальник!
— Давай эту суку наверх!
Фаэтон ласково улыбнулся, весьма уважительно к себе расположенный:
— Всё в масть, граждане фраера. Ворик-то был с гнильцой…
Подняли трупы, спустили трап. На палубе заключённые, сомкнув за спиной рукп, тонкой цепочкой, соблюдая дистанцию, спускались на пирс, где стояли, подняв воротники бушлатов, автоматчики; овчарки сидели у ног проводников, готовые выполнить любую команду.
— Шестьсот сорок второй — кричал у конца трапа молодой, подтянутый сержант, рисуя номера на спинах заключённых.
«Я буду шестьсот шестьдесят девятым», — просчитал цепочку тот, кого звали Вадимом.
Взгляд его остановился на подъехавшем к краю пирса американском «додже». Из машины вышел водитель и открыл дверцу перед заспанным или просто неухоженным полковником. Тот с брезгливым выражением лица небрежно махнул рукой вытянувшемуся перед ним пожилому капитану, медленно зашагал вдоль этапа.
«Плохое настроение», — зэк проводил грузную фигуру полковника и тут же вернул взгляд к машине. Он понял, почему это сделал только тогда, когда увидел оставленный в замке ключ зажигания… С этой секунды заключённый Упоров не мог думать уже ни о чём другом. «До машины — метров тридцать. Надо бежать вдоль строя, чтобы они не посмели стрелять. Ворота открыты. Куда ехать?!»
— Шестьсот шестьдесят восьмой! — для обдумывания времени не оставалось.
— Шестьсот шестьдесят…
«Пора!»
Сержант ойкнул и согнулся от удара по колену. Три метра до ближайшего конвоира зэк одолел одним прыжком. Левая ладонь отвела ствол автомата с каким-то убеждённым спокойствием. Головой снёс того самого капитана, что минутой раньше тянулся перед неухоженным полковником.
«Я ещё живой! Живой!» — успевал думать беглец, увернувшись от невесть откуда взявшегося человека в штатском. В тот момент он напоминал зверя, почуявшего разницу между клеткой и свободой, и был готов отдать любую цену за каждый новый шаг к дверце «доджа», понимая — цена одна…
Громадный пёс возник перед ним уже в прыжке.
Вадим скинул его с груди, но когда собака прыгнула вновь, припечатал кулак меж злобно-жёлтых глаз, вложив в него собственную ярость. Овчарка упала, хватая вялой пастью воздух, вскочила, очумело сунулась в ноги бегущему конвоиру. Они свалились вместе, матерясь и взлаивая, будто одно целое.
Тра-та-та! -прогремела над этапом пулемётная очередь.
— Ложись! — рявкнул капитан, выхватывая из кобуры пистолет.
Водитель «доджа» слишком поздно разгадал замысел беглеца. Он заслонил собой дверцу, однако удар по затылку бросил его лицом на бампер и, откинутый той же рукой, плашмя влип в лужу.
Машина вздрогнула, крутнулась почти на одном месте. Пожилой капитан спокойно поднял пистолет до уровня глаз. Сразу после выстрела беглец почувствовал, как перекосило «додж». Следом прозвучал ещё один выстрел, машину кинуло к телеграфному столбу.
«Все! — сказал себе зэк. — Это все…» Он ударился об руль, но не почувствовал удара. Подумал: «Сейчас меня застрелят. Хорошо стреляет капитан…»
Это было странное, необъяснимое состояние: маета рождения мыслей. Они толклись у какого-то невидимого порога, напоминая словно не его собственной памятью лица, предметы, события. Чувствовал он себя не то чтобы хорошо, а как-то беззаботно, пусто, неутвердившимся в разуме существом.
Прежнее, далёкое, пережитое состояние возвращалось к нему в облаке серого омрачения. Облако касалось просыпающегося сознания, оживляя его сдержанной болью. Но оно никак не могло устояться: его вытеснял приятный свет. Просто свет, где не было привычных мыслей о боли, а следовательно, и о теле. Он ни о чём не думал. Он жил другой жизнью, которую даже не мог оценить, временами лишь вяло догадываясь о каком-то внутреннем мире, обнаруженном им самим таким случайным образом.
Тот, кто отмерял ему земное, вдруг изменил замысел, позволив лишь потоптаться на пороге будущего, и снова вернул в законные времена. Тогда-то и появилась боль, приятный безначальный свет удалился и удалилась лёгкость в том светящемся сознании. Да, оно было заполнено светом, как праздник в детстве, когда ещё не знаешь, что такое настоящая жизнь…
Вернувшаяся жизнь началась с нового познания себя, и он поначалу испытал отвращение к будущим страданиям, даже вроде бы хотел попроситься назад. Но двери закрылись, боль проявилась неожиданно, стянув к себе все вялые мысли.
Постепенно человек ощутил вкус собственной крови на засохших губах, а слух уловил чью-то едва узнаваемую по смыслу речь:
— Дышит, товарищ старшина, ей-богу, дышит!
Голос — прикосновение сумерек к коже: почти не ощутимый.
— Не шуткуй, Степан. Хлопцы над ним постарались.
— А я…рю, ч… он…ит.
Кто-то выкусывает кусочки из первого голоса и вместе с ними сглатывает смысл сказанного.
— Та перестань! Пошли покурим.
— Живой! — голос уже чёткий, как близкий крик.
— Фэномэн! Ни, ты тильки подумай — целый взвод дубасив, а он живой! Бис бэзрогий! Може, добьём, Степан? Я его вже и с довольствия зняв.
— Что вы, Григорий Фёдорович! Человек ведь!
— Який же то чоловик, колы он у замок попав?! Сюды, браток, чоловика не пошлют. Туточки содиржаться врагы народу. Цэй и умэр 753. Усик?
— Так точно, товарищ старшина!
— Ну и молодец, сержант! Так, може, добьемо гада? Начальство тильки дякую скажет.
— Не могу, товарищ старшина. Как хотите — не могу!
— А ще комсомолец, поди! Як же ты Родину защищать будешь от врагов, Сидоренко?! Змолк. Тоди иды в канцелярию. Скажи — одыбал 753-й. Нехай карточку восстановят.
— Слушаюсь, товарищ старшина!
— Ни, стой-ка…
Старшина осторожно задумался, как о чём-то ему непонятном, по-детски закусив ноготь большого пальца.
— До завтра потерпим. Глядишь — сдохнет. После такого нормальные преступники долго не живут. Ты, Сидоренко, сам себе працу ищешь. Иди, чого ждёшь?
Сержант не послушался, стоял, разглядывая старшину подозрительным взглядом.
— Ты иды, не бойсь. Нужон он мени! Ладно, пошли вместе.
Шаги унесли ровный стук сапог, и он постепенно увяз в тиши длинного коридора. Заключённый попробовал вздохнуть глубже… не получилось. Воздух застрял в глотке тяжёлым комом, причинил боль. Она быстренько разбежалась по телу, отзываясь на каждое движение тупым уколом в мозг. Он вздохнул ещё раз, крикнул и потерял сознание…


Шагов за дверью заключённый не слышал, пришёл в себя, когда где-то у затылка звякнул ключ, сделал два скрипучих оборота и замер…
«Сейчас он войдёт, чтобы убить меня. Не стоит об этом думать».
Да как не думать: «Трус. Это же совсем не больно, ну разве что ещё разок потеряешь сознание. Зато потом…»
Двери поддаются ржаво, но уверенно двигая впереди себя застоявшийся воздух камеры, и старшина появляется в тесном сознании зэка на первом плане, отстранив даже боль. Но тут же Вадиму становится не по себе.
Вовсе не от присутствия старшины, это зэк принимает как приговорённый наличие палача, а от того, что он видит человека в диагоналевой гимнастёрке с двумя планками орденских колодок на груди… закрытыми глазами…
Видит какой-то предмет в его правой руке, но важная деталь ускользает, потому что ему хочется закричать от своего открытия. И приходит мысль: «Кричать нельзя: потеряешь сознание. Тут-то он тебя этим предметом по голове. Боишься, значит, хочешь жить».
Старшина переложил предмет в левую руку и перекрестился. Теперь непонятно: то ли перед ударом, то ли совесть мучает? Это у старшины-то совесть?! Зэк начал волноваться, дышать стало совсем невыносимо.
Охранника смутил появившийся на щеках лежащего румянец. Он осторожно вытянул трубочкой губы, спросил полушёпотом:
— Слышь, 753-й, одыбал, чи шо?
Заключённый напрягся, стараясь распахнуть глаза или что-нибудь произнести. Усилие стоило ему потери сознания… Но раньше, чуть раньше, были шаги по коридору. Решив, что это судьба, старшина сунул в карман галифе молоток, закрыл за собой двери камеры, почувствовал себя спокойно, как человек, которого Бог не обделил ни разумом, ни совестью…
«Он меня не добил», — подумал зэк, очнувшись, и сразу вспомнил последнее, что удержала память от побега. Кажется, он поскользнулся или тот, рыжий с рыбьими глазами, ударил сапогом по пятке. Ты только успел вцепиться ему зубами в шинель, прежде чем на затылок обрушился приклад. Сознание ещё оставалось: удар смягчила шапка. Следом перед глазами возник другой приклад, окованный белым металлом. Прямо в лоб! Скрип костей собственного черепа — последнее, что сохранила память…
Теперь боль сидела в самой сердцевине костей, связывая его с внешним миром насильственной усталой связью. Он так и подумал: «Боль устала». Дальше мысль не пошла, потому как открылся смотровой глазок, в камеру проник неясный свет. Снова стало темно, и прозвучал голос:
— Почему нет света, старшина?
— Не нужон он ему. Скоро преставится.
— Устав существует даже для мёртвых. Откройте!
Темнота ржаво распахнулась. На пороге камеры трое в аккуратной воинской форме. Первым вошёл гладко выбритый лейтенант с лицом аскета и запоминающимся выражением глубоко озабоченных глаз. Коверкотовая гимнастёрка перехвачена блестящим кожаным ремнём, широкие бриджи чуть приспущены к собранным в гармошку хромовым сапогам. Щёголь. Сопровождающий его сержант на полголовы выше и держит широкое, непроницаемое лицо чуть внаклон.
— Устать! — выныривает из-за них уже знакомый зэку Григорий Фёдорович.
— Будет вам, Пидорко! — досадливо отмахнулся лейтенант. — Его сам Господь Бог не поднимет.
— Бога нет, — конфузливо шутит Пидорко. — А мы усе — от обезьяны…
— Вижу, — лейтенант наклонился над зэком. — Вы меня слышите, 753-й?
Заключённый слегка приподнял веки.
— Моя фамилия Казакевич. Я начальник этого блока. Прошу неукоснительно выполнять правила внутреннего распорядка. Письма писать запрещено, как и разговаривать с кем-либо, петь песни, читать вслух стихи, иметь при себе колющие, режущие предметы, верёвки, ремни…
Заключённый закрыл глаза, подождал и едва заметно улыбнулся: он уже не видел с закрытыми глазами. Все было нормально.
— Чему вы улыбаетесь, 753-й? Вам здесь нравится?
— Он без сознания, — сказал тот, кто сопровождал начальника блока.
— Зробым сознательным, — опять пошутил старшина Пидорко.
— Вы уж постарайтесь, Пидорко. Только не перестарайтесь. Знаю я вас.
Казакевич вышел из камеры, именуемой в профессиональном обращении «сейфом», продолжая думать о странной улыбке 753-го. Тюрьма для особо опасных преступников включала в себя полторы тысячи одиночных камер-сейфов, сваренных из стальных листов, и была заполнена теми, кто уже не мог рассчитывать на обретение свободы или хотя бы изменения жизни.
Железный замок, именуемый зэками «спящая красавица», каждый свой день заканчивал в полной тишине. Сумрак ночи неслышно вставал из-за её пугающих неприступностью стен, затушёвывая незрелой темнотой далёкие спины гор. Ветер, шаставший весь день по безлогой долине, прятался в ельник у ручья до следующего утра, поскуливая временами заблудившимся псом. Весь мир становился серо-синего цвета, а тюрьма — не сказка ли! — неожиданно вспыхивала хищным бдительным светом, напоминая огромный лайнер в пучине океана. Он манит и пугает, как праздник ночи и приют одиночества, где люди кожей пьют свои законные мучения, расплачиваясь по всем счетам за праздник и приют.

— 753-й повесился!


Голос приходит из смотрового глазка:
— 753-й ещё живой!
— Тягучий, сука! Назло, поди, старается?
Через час в камеру вошёл врач. Осмотрел заключённого, с некоторой растерянностью и непониманием почмокал губами:
— Пожалуй, он будет жить, Пидорко.
Тот с некоторым сожалением посмотрел на прыщавого доктора, почесал затылок:
— Та хай живе, вражина! Сам толком определиться не може: чи жить ему, чи сдохнуть. В сомнениях, рогомет!
— Через неделю… Нет, через десять дней перевести на общий режим.
— Нам бумага нужна, товарищ доктор.
— Завтра напишу рапорт. Вы что курите, Пидорко?
— Махорку, её туберкулёз, говорят, боится. Годно?
— Годится. Знаете, как в том анекдоте: при отсутствии кухарки живём с дворником.
— Педераст, значит, у вас дворник?
Доктор вздохнул, принимая от старшины щепоть махорки:
— Вы — мудрец, Пидорко. Большой мудрец.
— Да уж не глупей этого, — кивнул на зэка довольный похвалой надзиратель. — Учерась говорит: «Душа вернулась». Я аж весь вспотел: покурил дурогону. Он лежит и улыбается. Ну, сумасшедший, какой с него спрос…


Зэк попробовал подняться на следующий день после посещения доктора: очень захотелось есть. Чашка с баландой и пайка хлеба находились под дверью.
В продолжении часа, а то и более, он осторожно спускался с нар, но в конце концов треснулся лицом о бетонный пол. Баланду он все же выпил по-коровьи, опустив в чашку потрескавшиеся губы, заглатывая вместе с кусками переваренной селёдки сгустки собственной крови из расквашенного носа. Все делалось по-животному терпеливо, и язык плотно облегал каждый бугорок на дне чашки, когда он вылизывал предполагаемый жир.
Пайку заключённый взял в зубы, с ней и полз к нарам, чувствуя грань утомлённого сознания и не переставая думать, что сейчас он начнёт видеть сквозь закрытые веки. Зэк этого не хотел, он просто боялся страхом дикаря, увидевшего электрическую лампочку, предпочитая жить в земном, низменном измерении, без чудес и всяких других не осиленных мозгом потрясений.
«Надо жить своей жизнью, этой вот, той, которая есть», — убеждал себя 753-й, не замечая, как выпала изо рта пайка сухого хлеба. Тогда он наклонился и выкусил из неё маленький кусочек. Усилие оказалось лишним…
Открыв глаза, заключённый увидел перед носом яловый сапог.
— Яка ж людына настырна, — сокрушался где-то вверху Григорий Фёдорович.
— Столь кровищи потеряв, абы нажраться.
Голос его уже не был тем вкрадчивым, приторно сладким голоском, каким он обращался к нему в первое знакомство, и потому Упоров решил — старшина не пустит в ход молоток.
Пидорко с сержантом бросили его на нары. И сержант сказал:
— Здесь всегда селили каких-то ненормальных.
Пидорко по привычке насторожился, спросил с интересом, чтоб подзадорить сержанта:
— С чего ты взял таку глупость?
— Ну, как же! Помнишь того, за которого твой земеля пострадал?
— Умничал много, вот, как ты, — похолодел лицом и голосом Пидорко, развернувшись, пошёл по коридору, твёрже, чем всегда, чеканя шаг.
— Да я же… Просто так я, — мямлил ему вслед растерявшийся вконец сержант и даже плюнул с досады, услыхав слабый стон очнувшегося зэка. — Пропади ты пропадом, козёл!
У Пидорки был повод обидеться. Полгода назад в этой камере содержался генерал НКВД. Большой, изнеженный номенклатурной столичной жизнью человек с одним и тем же отработанным на многочисленных допросах властным выражением лица. Он даже плакал сурово, когда его допрашивали самого.
Старший надзиратель шестого блока старшина Коротич генерала боялся и потому сочувствовал. Однажды, засидевшись у своего преданного подручного Пидорко, он распахнул душу перед тем, кто был и тих, и кроток, и послушен…
— Такого чоловика загубылы мабуть без вины, — Коротич вытер рот рукавом гимнастёрки. — Ты глянь, Григорий, який сановитый. Я к ему пидходыть робею, а его… ошибка произошла, самый настоящий произвол!
Пидорко по-уставному кивал головой, слушал внимательно, чтоб той же ночью изложить содержание совместной пьянки на листке, вырванном из школьной тетради дочери. Безграмотно, но с чёткой мыслью — старший надзиратель усомнился…
Днём позже утративший бдительность Коротич валялся в ногах начальника тюрьмы Челебадзе, рассказывая ему свой послужной список:
— Двадцать рокив верою и правдою. Три раны от беглецов имею, две медали за боевое отличие.
— Какое, говоришь, отличие, дорогой? — не прекращая чистить ногти, весело спрашивает полковник, сам вручивший награды старшине.
— Боевое, товарищ полковник!
— На фронте, значит, отличился?
— Ни! При задержании беглых злыдней. Усю банду политических одним махом. Лично наводил.
— А знаешь ли ты, дорогой, где работаешь?
— У турми особого назначения, для особых врагов народив.
— Что такое турма? — пытал, испытывая внутреннее удовольствие, кутила и бабник Челебадзе.
— Ну… это, как это говорится, — морщит лоб Коротич, — крепкий, крепкий дом, где самые ярые злыдни сидять.
— Неточно, дорогой, — улыбнулся старшине полковник — Очень даже приблизительно. Турма — место наказания и исправления особо опасных преступников. Как же ты будешь исправлять, Коротич, преступников, когда сам не веришь в их виновность?!
— Верю я! Ей-богу, верю! Дайте возможность исправиться!
— Дадим, — чёрные оливы полковничьих глаз сбросили ленивую поволоку. В них появился хищный блеск. — Мы не звери. Дадим тебе возможности.
Ухоженными руками полковник пошевелил папку с личным делом Коротича.
— С завтрашнего дня заступаешь на дежурство. Старайся. Вон преступники исправляются и тебя исправим. Твой 571-й вчера умер, а я узнал, что ты ему сала не принесёшь. Это ж надо додуматься: врага народа салом кормить!
— Виноват, товарищ полковник!
— Ладно, я человек не злопамятный. Иди. Можешь поздравить Пидорко с повышением: теперь он — старший надзиратель. Достойный, преданный делу чекист. Ты как думаешь?
— Так точно, товарищ полковник. Мой ученик.
— Товарищем гордишься? Это хорошо…
Выздоравливал 753-й медленно, но через десять дней, как распорядился доктор, заключённого перевели на общий режим, и каждое утро он был обязан поднять нары, проводя время до отбоя на ногах. Видеть с закрытыми глазами Упоров перестал окончательно, страх его тоже покинул, и он старался не ворошить прошлого, только боль продолжала сопровождать каждое движение. Однажды он подумал — нет нужды жить в таком неловком состоянии, есть нужда его изменить. В общем, как получится. Даже если боль тебя доконает, это все же лучше, чем ничтожество и бессилие.
Первый момент новой жизни едва не стал последним и не положил ей конец. От резких движении внутри образовалось так много боли, что, казалось, она имеет огромный вес и давит им на все органы сразу. Зэк сделал паузу, а когда чуток полегчало, продолжил приобщение к движению. Усмирённые болью помыслы не погоняли тело. Руки легко взлетели над головой и так же мягко опустились на бедра, лёгкие с хрипом втянули в себя пахнущий железом воздух. Движение повторялось до тех пор, пока не возникало головокружение и не оставалось сил бороться со слабостью.
Он поклялся себе, что не произнесёт ни одного слова до того дня, когда отожмется от пола сто раз.
— Сто! — повторил заключённый вслух для пущего самоутверждения и замолчал.
Руки трещали в суставах, полосатая роба прилипала к мокрой спине. Зэк трудился, с воловьим упорством раскачивал себя как человека, готового совершить великий подвиг или великое сумасбродство.
Как-то ночью ему приснилась женщина. Упоров говорил с ней, затем она требовательно обняла его, а он оказался не в силах ответить на её страсть, сидел с опущенной головой, точно потерявшийся скопец…
— Утрудился, соколик! — ёрничала женщина, похожая голосом на ту случайную, оказавшуюся с ним в бане на Хабаровской пересылке. Они так ничего и не успели, помешал настырный дежурный, и женщина явилась в сон, чтобы высказать ему свою обиду. Уходя, она сказала: «Больше не приду».
Зэк проснулся в плохом расположении духа и все пытался угадать, к чему бы ей его тревожить. А гадая, краснел.
В тот день он отжался девяносто раз. Долго не мог подняться с холодного пола…
— Что 753-й? — спросил у старшины Пидорко лейтенант Казакевич.
— Молчит. Так, прикидываю, полгода не разговаривает. Заметил за ем одну странность.
— Я вас слушаю, Пидорко! — поторопил начальник шестого блока.
— Отощал, как гонный волк, а телом вроде укрепился.
— Это все?
— Та ещё одна странность, говорить неловко.
— Онанирует? Валяйте, рассказывайте, я ж не девица. Я — ваш начальник и должен знать все о заключённых.
— Зараз подкрался я к глядунку. Та в аккурат было в четверг, да, в четверг, сосед баню топыв. Глянул тихонько, а вин стину кулаком дубасит. Открыл глядунок. Думаю — померещилось. Трохи переждав, шасть ище… Дубасит! Мабуть, умом подался? По времени — пора…
— Есть опасение — может повредить стену?
— Шуткуете, товарищ лейтенант. Таку стену гаубица не пробье. С ума спрыгнул.
— Запретить ему сходить с ума мы не в силах.
— Почему? — искренне удивился Пидорко.
Казакевич улыбнулся и погладил старшего надзирателя по вьющимся волосам:
— Замечательно вам живётся, Пидорко. Просто и ясно.
— Та не худо, — заважничал надзиратель. — Нынче кабанчика зарежу, салом вас угощу. Тёща скоро уезжае… Жить можно.
— Сверьте поведение 753-го с правилами. Если есть отклонение — накажите.
— Слушаюсь! Нэпрэмэнно накажем!
— Пидорко! — вспыхнул Казакевич, но, взглянув в чистые, как степные роднички, глазки надзирателя, тут же остыл.
— Надёжный вы человек, Пидорко: в вас невозможно ошибиться. Кстати, для чего у вас голова?
— Соображать должна! Гы-гы!
— Попробуйте этим заняться, чтобы не беспокоить меня по пустякам.
— Поняв, товарищ лейтенант!
Козырнул старшина и чётко замаршировал по коридору. Через несколько минут из торчащей в потолке трубы в камере заключённого номер 753 хлынула ржавая вода. Старший надзиратель открыл глазок, крикнул в приподнятом настроении:
— Охладись, придурок лагерный! Будешь знать, как стену дубасыть! Гы-гы…
следующая страница >>