Проза новокрестьянских поэтов (С. Есенин, С. Клычков, Н. Клюев) - shikardos.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Проза новокрестьянских поэтов (С. Есенин, С. Клычков, Н. Клюев) - страница №1/3

Н.М. Солнцева
Проза новокрестьянских поэтов

(С. Есенин, С. Клычков, Н. Клюев)
Романы, повести, рассказы, сны, эссе, письма С. Есенина (1985 – 1925), С. Клычкова (1889 – 1937), Н. Клюева (1884 – 1937), П. Карпова (1987 – 1963) уникальны как культурный феномен Серебряного века и 1920-1930-х гг. Тропеизация и ритмизация языка, интимные интонации, экспрессивное, не скрываемое от читателя собственное «я», свободная эмоциональность, стремление отступить от традиционного фабульного повествования, от психологической мотивации поступков, лейтмотивность, поэтизация природы и утвари роднят их прозу с лирикой. Эстетство и демократизм эпох, войны, интерес – губительный – властей к этим писателям, партийные и литературные битвы, мысли о Боге, космосе и земле – это и еще многое сказалось на их творческих судьбах. И, конечно, революции. Как писал Д. Философов: «Революция – всегда акт веры, проявления веры в чудо <…>»1.

Они были почвенниками, отнюдь не всегда ортодоксальными верующими, но, как правило, обратившимися к универсуму мистиками. О Клюеве П. Медведев оставил в своих записях такое наблюдение: «Религия Кл<юева> – не христианство, а своеобразный мистический культ мира, Материнства»2, а С. Липкин вспоминал, как Клюев «мыслил крупно, смело, всемирно»3. Герой этих воспоминаний не был теургом в символистском понимании, не был жизнестроителем в лефовском смысле этого слова, но истово уверовал в высокое, пусть и жертвенное, предназначение своего творчества. Н.Ф. Христофорова-Садомова, хозяйка квартиры, у которой поэт одно время жил, вспоминала, как он «утверждал, что поэзия и призвана через тончайшие, свойственные ей одной откровения дать человечеству всеисчерпывающие отображения мировых явлений – от самых темных бездн падения до высочайших красот просветленности»4. Есенин порой тоже – не без влияния Клюева – прозревал в себе пророческую миссию, но лирическая суть его творчества брала верх, и тогда он писал о своей обыкновенности: всего лишь повеса, всего лишь хулиган. В Карпове была страстность ниспровергателя, но жизнь заставила его замолчать на долгие годы, пока о его истовости не забыли, как и о нем самом. У Клычкова, напротив, никогда не было соблазна апостольствовать. Эта разница во многом определила их творческую непохожесть. Но в чем они были близки, так это в своем созвучии «мировым явлениям» и «безднам».

Если Карпов из безземельного курского крестьянства, то родители-старообрядцы Клычкова имели башмачную артель, жили в большом кирпичном доме, а отец Клюева, тоже старообрядец, рыбак-помор, имел свои рыболовные лодки, двухэтажный дом. И Есенин, и Клычков, и Карпов, и Клюев писали о том мире, который хорошо знали, они его поэтизировали, но не идеализировали. Они писали о реальном мире, но проницаемом и Божьей любовью, и демоническими силами, и космической энергией. В их прозе не было эстетства, не было и колхозных романов. Как говорил рассказчик из ненаписанного романа Клычкова «Хвала милостыне», надо положить по-староверски «начал» и повести беседу «по совести и без единой лжи-заминки»5.

Романом, ставшим для писателей Серебряного века раздражителем, оказался «Пламень» (1913) П. Карпова. В нем вызывающе, шокирующе отразилась народная жажда правды. Его герои – сектанты. Помимо натуралистических и жестоких эпизодов, в романе были и грубые антицерковные сентенции. Тираж по понятным причинам был конфискован.

«Пламень» примечателен как явная полемика с «Серебряным голубем» (1909) А. Белого, изобразившего демоническую стихию сектантов. Но противопоставляя Белому свое знание тайных религиозных общин, Карпов, шел за Белым в своих художественных интенциях: он написал модернистскую прозу. Примечательно, что на книгу отозвался А. Блок и его рецензия 1913 г. начиналась с пассажа о жанровой бесформенности «Пламени» – не романа, с его точки зрения, не повести, не бытовых очерков; писал о влиянии музыкальности, лада языка «Серебряного голубя» на его стиль, о необычности персонажей – «“олицетворенных начал”: не лиц, а отпрысков двух родов, светлого и проклятого»6.

После выхода «Пламени» Карпов прошел службу в армии, в 1917 г. был избран в Учредительное собрание от партии эсеров Рыльского уезда, в 1918 г. стал депутатом третьего съезда Советов, а в 1920 г. выпустил книжку рассказов «Трубный голос» – о том, как плохо крестьянину и после революции. В ней есть и жесткая публицистичность, и трогательная лиричность, вроде: «О, многострадальная родина, прости мне безумную мою любовь к тебе, нежная мать. Пощади ты меня! Устал я смертельно»7. Карпов успел сделать то, что не смогли другие «новокрестьяне»: он написал мемуары. В 1933 г. вышла книга «Верхом на солнце», в 1956 г. – «Из глубины». Но и в них нет чистоты жанра: субъективные интонации, затеняющий реальный факт вымысел, субъективность характеристик, лирическая рефлексия.

У Есенина, Клюева, Клычкова сложились свои жанровые предпочтения. Они как прозаики совершенно не похожи друг на друга, но все они выразили крестьянское самосознание, все они были новаторами стиля, все они укоренили лучшее из культуры Серебряного века в прозе 1920-х гг. Проза молодого П. Васильева (1910 – 1937) развивалась по своему руслу, в ней не стоит искать крестьянской специфики.

30 сентября 1959 г. в ЦГАЛИ выступал И.М. Гронский, в прошлом очень влиятельный, близкий высшим кругам власти партиец, редактор «Известий», «Нового мира», председатель оргкомитета Союза писателей, не избежавший, однако, ареста и лагеря. Он говорил о своем общении с новокрестьянскими писателями многом другом; в частности, высказал мысль о том, что они вышли из школы Блока. Конечно, они стремились к Блоку – как к литературной иконе времени. Идеологически он на них никак не повлиял. Скорее Клюев письмами 1907 – 1913 гг. к Блоку способствовал обострению в нем народолюбия. Идеологически на «новокрестьян» вообще никто из интеллектуальной элиты Серебряного века не повлиял. Но были люди, им близкие, например Р.В. Иванов-Разумник. Есть основания говорить о сознательном или бессознательном восприятии ими прозаических опытов А. Белого. Большинство из них познакомились с ним уже после «Серебряного голубя» и «Петербурга» (1913). Карпов встречался с Белым на «средах» Вяч. Иванова. Знакомство Белого и Клюева произошло, очевидно, в феврале 1917 г. К этому времени относится запись Белого: «Этот месяц переживаю полосу увлечения поэзией Есенина и Клюева»8. Есенин познакомился с Белым тогда же, когда и Клюев, а потом несколько раз встречался с ним на квартире Иванова-Разумника в Царском Селе. В заметке «О себе» (1925) Есенин написал: «Белый дал мне много в смысле формы, а Блок и Клюев научили меня лиричности»9. И. Розанову он говорил: «Андрей Белый оказал на меня влияние не своими произведениями, а своими беседами со мной»10. В черновике некролога Андрею Белому поэт, редактор Г. Санников справедливо отметил, что Есенин был под влиянием Белого, равно как «Маяковский, Бабель, Олеша и очень, очень многие другие»11. Клычков с Белым не раз встречался в здании Пролеткульта на Воздвиженке, где тот читал лекции; оба в 1918 г. были привлечены к работе отдела искусства в газет «Воля труда», Белый бывал у Клычковых на Тверском бульваре12; Клычков был в «Красной нови» на чтении Белым «Москвы» 22 апреля 1929 г.


Сергей Есенин
Есть у В. Пяста шуточное стихотворение «Питер против Москвы» (1921), в нем хор москвичей бодро поет, посрамляя питерцев: «Есенин у нас – класс, / Ваш хилый Кузмин (что?) – сплин»13 и т.д. Прошла и почти забыта та пора, когда Есенин Лелем пришел в квартиру А. Ремизова на Таврической – «в нескладном “спиджаке” ковылевый», «ласково читал о “серебряных лапоточках”»14. Ремизов и в 1926 г. вспоминал о нем – «кудрявом мальчике»15, но с грустью. Есенин рано заявил о себе как о подлинно талантливом и независимом поэте, а в 1915 г. он попробовал свои силы в прозе. Причем он читал «Пламень». Может, этот роман отчасти побудил его написать повесть о крестьянстве. Впрочем, как и «Серебряный голубь». Эпические жанры для него искушение и в раннюю, и в зрелую пору. Он следил за современной прозой и в 1910-е, и в 1920-е гг., особенно привлекали стилевые опыты А. Белого, Вс. Иванова, Б. Пильняка. Он эстетически воспринимал Библию. Он писал поэмы с эпической основой. Вернувшись с Кавказа, сообщил, что начал писать роман16. Наконец, его кумиры, А. Пушкин и М. Лермонтов, – поэты и прозаики… «Яр» – очень интересное произведение, в нем классика и модернистский стиль, в нем прозаизмы и поэтический язык с библейской – версейной – строфикой17, в нем тропы, вроде «месяц в облаке качался, как на подвесках», щеколда «с инистым визгом стукнула о пробой», по селу «сопела грязь» или «думы смеялись»), и настоящая художественная почвенность. «Яр» – произведение самостоятельное; если в нем и просматривается податливость литературным традициям18, то все же она случайная.

«Яр» написан в том же году, когда вышла декабрьская статья М. Горького «Две души»; Есенин словно предварил выступления19 о русском характере, которые последовали за горьковской статьей. Позиция Есенина, неофита в прозе, зрелая: в «Яре» нет ни пасторальности, ни снобизма, но в нем есть «живая жизнь» деревни. «Яр» и написан был в деревне. Весной – летом 1915 г. Есенин жил в Константинове, общался с местными стариками и старухами, вином их угощал, накапливал впечатления, сюжеты, специфическую лексику, записывал песни и сказки, с Л. Каннегисером – тот гостит у него – ходил в Иоанно-Богословский мужской монастырь… В то время случилась настоящая беда – падежа скота от сибирской язвы. Еще одна беда – молодежь отправляли на фронт; он и сам был вынужден явиться в Рязанское присутствие по воинской повинности. Он сохранил в повести и название хутора, что в четырех километрах от Константинова, и имена константиновцев.

«Яр» создан стремительно – Есенин как-то сказал, что «талант дураком приходит»20. Он, наверное, был переполнен впечатлениями. Иначе как бы он смог так быстро написать повесть о мрачной, страстной, естественной, сердечной крестьянской натуре, о многоликом деревенском мир. Тот или иной есенинский герой живет своей и мирской жизнью, женится на нелюбимой, изменяет, переживает смерть ребенка, топится, травит себя спорыньей, копит деньги на строительство церкви, лишается куска земли, куражится, дерется, жалеет, насмерть забивает человека, попадает в острог, мстит, влюбляется и, конечно, трудится. Слабый ли человек или яркий, достойный или «живорез», он в полную силу «делает жисть». Гениальный Г. Свиридов, размышляя о Есенине, отметил такое национальное свойство, как доходить «до края, до смерти», «сгубить себя на миру», принять смерть как удаль, восторг, по пословице «На миру и смерть красна»21. Народ в «Яре» суеверен – жестоко, дико и поэтично. Вот описание обряда против ящура:

«При опахивании, по сказам стариков, первый встречный и глянувший – колдун, который и наслал болезнь на скотину.

Участники обхода бросались на встречного и зарубали топорами насмерть.

В полночь старостина жена позвала дочь и собрала одиннадцать девок.

Девки вытащили у кого-то с погребка соху, и дочь старосты запрягла с хомутом свою мать в соху.

С пением и заговором все разделись наголо, и только жена старосты была укутана и увязана мешками.

Глаза ее были закрыты, и, очерчивая на перекрестке круг, каждый раз ее спрашивали:

– Видишь?

–Нет, – глухо она отвечала.

После обхода с сохой на селе болезнь поутихла, и все понемногу угомонились».

У Есенина народ богомольный: старик пришел спасать свою душу в монастырь, паломница хранит в косыночке иерусалимскую просфору, крестьянка молится Богородице. У Есенина и народ, не получивший от Церкви заступничества: « – Ты, батюшка, крест с нас сымаешь!», а батюшке за службу надо вязку кренделей, четверть вина, окорок, он и «четвертную ломит». И не ясно, что тут сказалось: озорство есенинское или живые впечатления, но он в духе передвижников окарикатурил сельского попа: и на голове у него пучок, и щепоть он «запустил» из табакерки «в расхлябанную ноздрю», и шапка у него «отерханная», и халат «обрызганный по запяткам», и дьячок мысленно называет его «чертом сивым».

«Яр» заметили, появилось три рецензии22, автора упрекали в излишестве диалектизмов, этногрфизмов. Д. Семёновский в июльском 1916 г. письме к М. Горькому удивлялся, как это «Северные записки» напечатали «Яр» и почему «черт знает что творится в литературе», а Горький отвечал, что Есенина, действительно, «написал плохую вещь»23. Возможно, Горькому не приглянулся модернистский стиль повести о мужицкой жизни, как это произойдет через десять лет с «Сахарным немцем» С. Клычкова. Но известно, что сам Есенин был неудовлетворен «Яром». Но, возможно, суть не в «Яре», а в том, что шума вокруг него не было такого, как вокруг есенинской лирики. По-видимому, этот первый прозаический опыт был отмечен Н. Клюевым: впоследствии молодому художнику А. Кравченко он придумал псевдоним Яр-Кравченко, имея в виду и значение слова «яр» – высокое красивое место, и есенинскую повесть.

В августе 1916 г. в «Биржевых ведомостях» появился есенинский рассказ «У белой воды». Очевидно, он был создан в том же 1915 г.: в июньском письме к В. Чернявскому Есенин сообщал, что пишет рассказы и два готовых понравились Каннегисеру, причем больше, чем следовало бы. Но он написал замечательный лирический рассказ. Уже первый абзац с частотностью слов с ударением на первом слоге, с лексическими повторами вовлекал читателя в ритмический поток. Герои – те же страстные натуры. Вот Палага: во всем ее теле как бы «переливалось молоко», «кровь в ней начинает закипать все больше и больше», «груди налились», «осторожно лаская себя, проводила по ним рукой», чувствовала «горячее дыхание Корнея, теплую влагу губ, и тело ее начинало ныть еще сильнее», «с томленого тела градом катился пот, рубаха прилипла к телу, а глаза мутились и ничего не видели», «сочная грудь». В «Яре» такой тяжелой чувственности нет, как нет и в лирике Есенина. Здесь он попробовал себя в чужой манере, и почему бы не предположить, что к ней его побудил «Серебряный голубь» – удивительный в контексте всего творчества Белого роман: в нем модернизм языка синтезирован с органичностью образов, к чему, собственно, и стремился Есенин. Откроем воспоминания И.И. Старцева: Есенин восхищался «плотскими судорогами рябой Матрены»24. Плотское томление Палаги очень похоже на эти «судороги»: Матрена – «ядреная», от руки столяра «колкие, жуткие в грудь проливаются струи, и нити от пальцев райским теплом и лаской переливаются в ее груди и подкатывают к горлу», «от поцелуев, объятий» Дарьяльского «растрепанное лицо дрожащими Матрена Семеновна оправляла руками», она казалась Дарьяльскому «чересчур жадной до грубых ласк» и т.п.

Совершенно иначе написан опубликованный в 1917 г. «Бобыль и Дружок» – маленький рассказ об одиноком старике и его собаке, умершей вслед за хозяином. В русской поэзии 1910-х гг. было стремление найти неглагольные формы сказуемости, глагол заменялся творительным падежом, имажинисты обозвали глагол аппендиксом25; П.Д. Успенский вообще в 1911 г. уверял, что с открытием новых пространственно-временных возможностей глагол в нашем языке неактуален26. Есенин же, напротив, опирался на поэтические возможности глагола, использованные в народной поэзии. Это глагольные повторы, задающие плачевую или сказовую интонацию; это череда глаголов с отрицанием (Бобыль «не встает, не слезает»); это перехваты («Подойдет Дружок, мертвеца обнюхает, – обнюхает, жалобно завоет», «Сговорились, пришли – увидали, увидали – назад отшатнулись»).

Художественной прозы Есенин, к сожалению, больше не написал. Возможно, не оказалось рядом того, кто бы дал похвалил, восхитился, удивился. Одного Канегисера оказалось мало. Но его эссеистика (а почти все его статьи – эссеистика) стала известной. Она написана страстно, искренне, как и его стихи. Лейтмотивные, ритмичные, с короткими абзацами-строфами, рифмовками, эллипсисами, инверсиями «Ярославны плачут» (1915) не претендовали на критический анализ стихов поэтесс о войне, как и короткая эмоциональная заметка «О “Зареве” Орешина» (1918). Он просто высказал свои впечатления. Но был рядом с ним человек, побудивший его к серьезным размышлениям о творчестве. Это А. Белый27.

В 1917 г. Есенин написал «Пришествие» и посвятил его Белому, а тот написал Иванову-Разумнику 21 декабря 1917 г.: «Поблагодарите от меня Есенина за поэму. Очень понравилось»28, и в дальнейшем через Иванова-Разумника передавал ему приветы. Белый готов сотрудничать со «Знаменем труда», потому что там решают печатать свои произведения Блок, Клюев, Ремизов и – Есенин (это видно из его письма к Иванову-Разумнику от 17 января 1918 г.). В 1918 г. Есенин вместе с Белым, Клычковым, Орешиным и Л. Повицким создает издательство «Московская трудовая артель художников слова». Разговоры Белого и Есенина значительны с точки зрения обоих29. В октябре 1918 г., после одной такой беседы, Белый предлагает Есенину опубликовать свои размышления о поэзии в альманахе «Змий» – туда Белого пригласили редактором, но издание не состоялось. Конечно, Есенин не стал для Белого такой знаковой фигурой, какой стал для Блока Клюев, но их творческое увлечение друг другом очевидно. Оба становятся лекторами открывшейся в октябре 1918 г. Школы стихосложения, оба встречаются в Пролеткульте на Воздвиженке. М. Мурашев вспоминал о Есенине: «Из современных поэтов любил Белого и Блока»30. О том же писал И. Старцев: «Из современников любил Белого, Блока и какой-то двойственной любовью Клюева. Души не чаял в Клычкове и каждый раз обижал его»31. У В. Чернявского читаем: «С наступлением революции он уже по собственному почину, крупными шагами шел навстречу большой интеллектуальной культуре, искал приобщающих к ней людей (тяга к Андрею Белому, Иванову-Разумнику <…>)», к стихам и книгам Белого «относился с интересом и иногда с восхищением»32. Есенин приобретает работу Белого «Рудольф Штейнер и Гете в мировоззрении современности» (1917), в его личной библиотеке есть и изданные в 1912 г. «Мистерии древности и христианство» Штейнера. Белый даже становится крестным отцом его сына Кости. Они, возможно, и природно близки: «В юном Есенине было нечто “ланье”, как за девятнадцать лет до того в юном Андрее Белом»33, – писал В. Пяст, а у Блока есть запись от 4 января 1918 г. о том, как Есенин повторяет интонации и жесты Белого.

Есенинское «Отчее слово (По поводу романа Андрея Белого “Котик Летаев”)» (1918) со всей очевидностью показывает созвучие их эстетических установок. Есенин восхищался «Котиком Летаевым» (1918), тем, что у Белого «протянутость слова от тверди к вселенной», что слово рождается из самого пространства, что Белый нашел слово, выразившее невыразимое. Есенин явно проявил в «Отчем слове» задатки теоретика литературы, но вдохновенного, одаренного художественной интуицией. Вот он пишет: «Истинный художник не отобразитель и не проповедник каких-либо определенных в нас чувств, он есть тот ловец, о котором так хорошо сказал Клюев» – и почти точно цитирует клюевское «Звук ангелу собрат, бесплотному лучу…» (1916): «В затонах тишины созвучьям ставит сеть». В «Котике Летаеве» ценен «беззначный язык», образ, рождающийся с интуицией, и потому он подлинный, а не искусственный, и потому «Котиком Летаевым» раздавлен «футуризм, пропищавший жалобно о “заумном языке”».

Таким вдохновенным теоретиком Есенин предстал в своей лучшей прозе, она – об искусстве как разгадке народной души, она и названа соответственно – «Ключи Марии». Он написал их в том же году, но издал в начале 1920 г. Здесь вдохновение Есенина подкреплено интеллектом. В «Ключах Марии» он не просто народный поэт, как его называли в рецензиях, а мыслитель. К тому времени в его личной библиотеке были П. Мильфорд, Г. Спенсер, С. Смайльс, А. Шопенгауэр, была и актуальная для русской эстетической мысли 1910-х гг. «Философия в систематическом изложении» В. Дильтея, А. Риля, В. Оствальда, В. Вундта, Г. Эббинггауза, Р. Эйкена, Ф. Паульсена, В. Мюнха, Т. Липпса, были у него и другие книги по философии, а также социальной психологии, были и труды по мифологии. Будем иметь в виду, что в университете им. А.Л. Шанявского читался серьезный цикл историко-философских и филологических дисциплин, во время его учебы в нем там преподавали П.Н. Сакулин, М.Н. Розанов, А.Е. Грузинский, М.Н. Сперанский, Ю.П. Айхенвальд, С.Н. Булгаков.

«Ключи Марии» были важны для самого Есенина, ведь настаивал он на том, чтобы С. Городецкий непременно их прочитал34.

Есенин возвел в высший эстетический принцип природность, естественность, самозарождение образа. Отметим, что эта установка близка центральной мировоззренческой позиции В. Розанова. Высказав свою мысль, Есенин выступил как страстный полемист. К тому времени его отношения с Клюевым скорее конфликты, чем дружественны. Да еще Белый в «Жезле Аарона» (1917) воспел хвалу Клюеву, что могло вызвать ревность, ущемить самолюбие Есенина. Судя по впечатлениям Блока от разговора с Есениным, творчество Клюева вовсе и не творчество, а подражание природе, тогда как настоящее творчество суть «другая природа», и это они с Блоком «общими силами выяснили»35 (записи от 4 января 1918 г.). Эстетически Есенин и Клюев, действительно, принципиально различаются: у Есенина нет клюевской густоты образов, авангардистской чрезвычайности даже вычурности тропов, лексической потаенности, а у Клюева гораздо реже, чем у Есенина, встречаются «половодье чувств», лирическая легкокрылость, кантиленность настроений и собственно стиха. В «Ключах Марии» Есенин обрушился на Клюева – рисовальщика, «миниатюриста словесной мертвенности», на его стихи – идиллии английских гравюр: нет, Клюев «пошел не по тому лугу». Луг здесь возник, возможно, по ассоциации с «Лугом зеленым» (1910) Белого. Досталось и футуризму – «уроду», и пролеткультам – «розгам человеческого творчества», и «старым» художественным средствам.

Он очень уж безбоязненно высказался против «марксистской опеки» в искусстве. В декабре 1920 г., после выхода «Ключей Марии», были опубликованы «Тезисы об основах политики в области искусства» за подписью наркома А. Луначарского и председателя ЦК Всероссийского союза работников искусств Ю. Славинского, и в них говорилось о том, что после завершения гражданской войны партия наконец-то сможет осуществлять настоящий контроль за культурно-просветительской деятельностью. Однако есенинские «Россияне», написанные не ранее 1924 г. и при жизни поэта не опубликованные, начинаются тоже бесстрашно: «Не было омерзительнее и паскуднее времени в литературной жизни, чем время, в которое мы живем».

Конечно, на эстетические сентенции Есенина повлиял «Жезл Аарона», в котором Белый писал о пушкинском образе, расцветающем в душе, как жезл Аарон. Но и Есенин назвал свое эссе «Ключи Марии», то есть души, и чтобы его поняли, он в примечании поясняет: Мария у хлыстов суть душа. Белый хочет вскрыть «“герменейю” словес»36. Но и Есенин рассуждает о художественном слове в аспекте герменевтики. Белый пишет о крахе филологии, потому что нет теории собственно слова. Вот Есенин и предлагает свою теорию. Оба пишут не столько о номинативном, предметном смысле образа, сколько об ассоциативном. У Белого даже звук ассоциативен и содержателен, даже ритма: «Порождения ритмов суть смысл»37. Оба пишут о скрытом, но сущностном и метафорическом смысле словесных корней («Корень слова – метафора сама по себе»38), о слове как отражении сознания, об иррациональности поэзии («стихийной бездне»39). Наконец, оба прибегают к символике дерева для пояснения основной мысли.

Суть «Жезла Аарона» – в тезе о внеразумности поэтического творчества. Поток есенинских мыслей сводится к тезе о народных, национальных истоках поэзии, сроднивших органику и космос: человек – «чаша космических обособлений», деревня – «избяной обоз», протянувшийся от земли к «берегу». Есенин цитирует клюевское стихотворение «Есть горькая супесь, глухой чернозем…» (1916) – об избяном коньке как знаке далекого пути. И Голгофу Христа Есенин, укоривший «старое инквизиционное православие», видит в космическом преломлении: восходя на крест, Христос «просунулся в пространство от луны до солнца», вознесением ушел к Отцу. Он пишет вообще о «сдвиге космоса».

Только ли Белый инициировал такой интерес Есенина к образу? Как теоретик Есенин вызревал несколько лет. Мистическое отношение к слову – это «школа» Клюева. Но еще и идея, витающая в атмосфере Серебряного века. После смерти Есенина Городецкий по сути верно, хотя и в тональности иронического материализма, написал о мистической ноте в отношении к деревне, к земле у Нестерова, Васнецова, Левитана, Билибина – и о близости Есенина этим ощущениям времени40.

Обратим внимание на следующий факт: в март 1915 г. Есенин читает вышедшую в том же году книгу Д.С. Мережковского «Две тайны русской поэзии: Некрасов и Тютчев». И не только читает, но и оставляет в своей личной библиотеке, хотя Мережковский ему не родственная душа – в есенинском восприятии он сноб41. Через несколько лет Есенин непосредственно и даже грубо напишет: «Лучше бы было услышать о смерти Гиппиус и Мережковского, чем видеть в газете эту траурную рамку о Брюсове» («В.Я. Брюсов», 1924). В «Даме с лорнетом» (1925) выразится его крайне резкая реакция на выпады против него Гиппиус в эмигрантских статьях, досталнется и Мережковскому.

Что же могло его увлечь в «Двух тайнах русской поэзии»? То же, что потом в «Жезле Аарона», – мысли о «магнитных токах русской поэзии»42, об истоках поэтического звука. А еще об избирательности рефлексии поэта, обращенной к миру и космосу. Кроме того, Мережковский писал о народолюбии русской литературы, о поиске истины – и эстетической, и религиозной – в народе. Мережковский, размышляя о Некрасове, высказал очень важное для Есенина: «К Некрасову мы были неправы в нашем декадентстве вчерашнем<…>»43. Обе мысли Мережковского – и о космичности, и о народности как колыбелях поэзии – узнаваемы в «Ключах Марии».

Жадный до знаний, Есенин – по всему видно – старался не упустить для себя насущного; в том же году он приобрел для личной библиотеки вышедшие в свет «Опавшие листья: Короб второй и последний» В. Розанова. И вряд ли он мог пройти мимо размышлений Розанова о том, что литературе пришел конец, что литература суть «естественная школа народа, и она может быть единственною и достаточною школою…»44, что у русских «нет совсем мечты своей родины», а есть «космополитическая мечтательность»45.

Жизнь подталкивала к написанию «Ключей Марии», материал сам шел в руки. В 1915 г. Д. Философов подарил Есенину свои книги – «Неугасимую лампаду: Статьи по церковным и религиозным вопросам» (1912), «Старое и новое: Сборник статей по вопросам искусства и литературы» (1912), «Слова и жизнь: Литературные споры новейшего времени (1901 – 1908 гг.)» (1909), в которых шла речь о метафизиках и позитивистах, о противоречиях социал-демократов и «разложении материализма»46, о лестнице, которую символизм выстраивает от реальности к небу, о стихийном ощущении жизни, об «обаянии стиля»47 Розанова, о народной природе языка Ремизова, о поиске народной правды в современной прозе и противоположных ему «версальских манерах», «отрыжке фиалками»48 чистого искусства, о «подлинно русском»49 у Л. Толстого, о русском факторе в зодчестве иностранцев в России – о многом, что отозвалось в «Ключах Марии». В «Даме с лорнетом» есть признание: «Один только Философов, как и посейчас, занимает мой кругозор <…>». Ему Есенин посвятил «Черная, пόтом пропахшая выть…» (1915). В 1915 г. Есенин печатал свои стихи в редактируемом Философовым «Голосе жизни». Но Есенин словно и возражал Философову, нарисовавшему картину убогой деревни, в которой уже или пока нет «творческого огня для обновления жизни»50, нет христианства, язычества, культуры, первобытности, а есть обрядность, пьянство, граммофон в чайной.

Сам факт дарения говорит о многом. Его творчество воспринимали как словесную гармонию, счастливое сочетание звука и значения, порождающее ощущение простоты, о чем писала Гиппиус («Земля и камень», 1915); Ремизов в 1917 г. возвел его в кавалеры «Обезьяньей Великой и Вольной Палаты», он же включил рассказанные Есениным константиновские сказки в «Николины притчи» (1917); Блок прислушивался к нему – и правил в «Двенадцати» «над старой башней тишина» на «над Невской»… Есенин авторитетен. Он настолько почувствовал свою силу, настолько поверил в свое понимание «ключей», что спорил с ученым51, обнаруживал противоречия, как ему казалось, у фольклористов.

Среди источников «Ключей Марии» труды А. Афанасьева, Ф. Буслаева, А. Потебни, П. Ровинского, В. Стасова и др. Ученые мужи находили влияния иных культур на русское искусство – Есенин же, не отрицая влияний греческих миссионеров, «крещеного Востока», пишет о первейшем, изначальном истоке русской эстетики – о народном мироощущении: «Восток не оплодотворил нас», а изначальный космизм «самой русской жизни», исконная обращенность крестьянина-труженика к иным пределам, его «пастушеские думы» оплодотворили.

Сентенции «Ключей Марии» не носят научного характера – они говорят о потрясающей художественной интуиции их автора. Он ведом вдохновением и когда дразнит читателя аксиомами, вроде начальной ямбической фразы «Орнамент – это музыка», и когда водит его по лабиринту своей системы, своей эйдологии: есть образ от плоти, он заставочный, и мы догадываемся о том, что это метафора; есть образ корабельный, это когда метафора эволюционирует, а корабельный, очевидно, потому что «корабль» имеет и первичный смысл, и ассоциативный, обозначающий Церковь, мир духа; есть образ от разума, это когда семантика его переосмыслена и нарождается новый образ, его Есенин называет ангелическим. Он психологически воспринимает образ. Как Гумилев сказал: «<…> а эйдолология непосредственно примыкает к поэтической психологии»52.

Вдохновенны и психологичны филологические интенции Есенина. Морфологию и словообразование он чувствует как образ, возможно корабельный. Вот он пишет, что «спряжение» произошло от «запрягать», а «умение» сопрягло два слова, два понятия – «ум» и «имеет», а «пастух» – «пас» и «дух», и иначе быть не может: ведь пастухи – «первые мыслители и поэты». Так уж ли он наивен? Откроем словарь М. Фасмера53 и обнаружим там пассаж об ассоциативном, скрытом смысле слова «пастух» – это домовой, леший. А В. Даль обращает внимание на родственность слов «пастух» и «пастырь», то есть «пастух духовный» и даже приводит толкование «пастуховщины» – «толка беспоповщины, в коем, между прочим, полагалось: не брать в руки денег, ни паспорта с печатью, не ходить по каменной мостовой и пр.»54. Есенинская версия легко укладывается в уже сложившуюся лингвомифологию. Сродни она и строгой лингвистике, об «умети» Фасмер пишет: «Праслав. umĕti связано с ум»55. Стремление Есенина разгадать семантику алфавитной графики с точки зрения антропологии (А – образ ощупывающего землю человека, Б – ощупывание человеком воздуха, В – человек определяет свою сущность и т.д.) тоже не так наивно, если иметь в виду умозаключения на эту же тему В. Хлебникова, трактат Ж. Тори, графические метафоры В. Гюго, Р. Барта.

«Ключи Марии» посвящены А. Мариенгофу. Но это вовсе не значит, что «Ключи Марии» соответствуют имажинистской эстетике – такой ремесленной и прагматичной, хотя и остроумной – Мариенгофа и В. Шершеневича, с которыми Есенина сблизила страсть к образотворчеству. Написанное в 1920-м против имажинизма эссе «Быт и искусство» во многом подтверждило положения «Ключей Марии».
В имажинизме Есенин разочаровался. Громадный корабль, который приближал его к берегам Америки, он воспринял как «образ без всякого подобия», и этот образ подсказал ему, что имажинизм «иссякаем». Так он писал в «Железном Миргороде» (1923). «Железный Миргород» – оксюморон. В нем слышно восхищение – непосредственное, детское – американской цивилизацией и уничижительное отношение к американской культуре. Эту прозу поэт написал по впечатлениям от Америки, где он был вместе с А. Дункан в 1922 – 1923 гг. 5 октября 1922 в «Правде» появилась статья Л. Троцкого «Внеоктябрьская литература», где шла речь и о Есенине; в «Железном Миргороде» Есенин соглашался с Троцким: да, он вернулся в Россию не таким, каким ее покинул.

Корабль, дороги, небоскребы, дымящиеся трубы, железобетонные конструкции, электрифицированный Бродвей, лифты, Бруклинский мост... Он захлебывается от восхищения. Он переживает экстаз, пароксизм восторга – и чрезвычайно остро ощущает даже убогость русской деревни. Его не останавливает то, что он сопоставляет несопоставимое: гигантский город и сельскую глубинку. Мир избы такой нелепый, такой невежественный, что он «разлюбил нищую Россию» (240). Не вообще Россию. Нищую Россию. Техническая сила Америки – как заноза; он и в 1925 г. напишет в «Неуютной жидкой лунности…»: «Через каменное и стальное / Вижу мощь я родной страны», «Нищету свою видеть больно», «Но и все же хочу я стальною / Видеть бедную, нищую Русь»56. Он и рабочую среду теперь любит: в ней зреет грандиозная цивилизация. Он принимает коммунистическое строительство, он готов оправдать жестокость революции, как и жестокостью создателей американской культуры: «Индеец никогда бы не сделал на своем материке того, что сделал “белый дьявол”». Америка в Бога не верит, и потому русская вера в «деда с бородой»– «чепуха».

«Российские доморощенные урбанисты», в том числе лефовцы, – «милые» и «глупые», а «смешной» Маяковский написал об Америке «бездарно». Сотрудник библиотеки полпредства СССР в Берлине И.Л. Орестов записал свои впечатления от встречи с Маяковским в первых числах сентября 1923 г.: поэт зашел в библиотеку и спросил, нет ли новых газет, Орестов обратил его внимание на напечатанный в «Известиях ВЦИК» «Железный Миргород»; Маяковский прочитал, «недовольно бросил газету и сказал:

– Черт знает, что нагородил! – Затем раздраженно встал и вышел»57.

Америка Есенина ошеломила. Это с одной стороны. А с другой – он там чужой. Для американских властей он потенциальный агитатор большевизма, и его с корабля отправили в карантин, ему устроили «политические экзамены». Обескураженный, обиженный, он не скрыл своего раздражения. Америка – гоголевский Миргород, мир обывателей; для американцев нет ничего лучше Америки, этим они напоминают Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, для которых нет ничего лучше Полтавы. Ощущение колоссальности тает, как только Есенин удаляется от мегаполисов и видит маленькие селения чернокожих – «примитивных» людей с «весьма необузданными нравами». И хотя из музыкальных магазинов разносится музыка Чайковского, по радио в Нью-Йорке звучит концерт из Сан-Франциско, американское искусство производственное, а в духовном отношении примитивное, уступающее «жаргонной культуре» евреев-эмигрантов из Одессы и западных областей. В воспоминаниях и просто рассказах об американской жизни Есенина есть и правда, и фольклор. Но и то и другое говорит о том, что он оказался не в своем пространстве, психологически непонятном, отсюда категоричность и экспрессивность суждений. Возможно, и экспрессивность поведения. Непонятно, что придумано и что достоверно в рассказе А. Чапыгина о выступлении Есенина и Дункан перед избранной публикой: он спрыгнул в партер, он снял лакированную туфлю, он шлепал ею по лысинам зрителей, а зрители – цвет Уолл-стрита58

В его негативном отношении к Америке нет политизации, нет желания соответствовать «Известиям ВЦИК». Есенинская тоска, его одиночество в американском великолепии, его неприродность Америке явны в нью-йоркском письме к А. Мариенгофу от 12 ноября 1922 г.: «Лучше всего, что я видел в этом мире, это все-таки Москва. В чикагские “сто тысяч улиц” можно загонять только свиней»; искусство там никому не нужно – «хоть помирай с голоду»; «совершенно лишняя штука эта душа»; даже вышедшая в Нью-Йорке антология «Новейшая русская поэзия» (1921) с переводами его стихов – «убого очень»; он «учится говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это также неприятно, как расстегнутые брюки»; он там «столь же смешон для многих, как француз или голландец на нашей территории»59. Об этом же и его письмо А. Кусикову, написанное 7 февраля 1923 г. на борту корабля, пересекавшего Атлантический океан: «Сандро, Сандро! Тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным <…>»60. Есенин, от природы одаренный жизнелюбием, витальными силами, возвращался из Америки подавленным. Он впал в «злое уныние», ему «больно и тошно» и потому, что в России он тоже чужой: ему туда «возвращаться не хочется», и «если бы не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Африку или еще куда-нибудь» – «надоело <…> это блядское снисходительное отношение власть имущих»61. Вернулся в Россию еще и потому, что он «подлинно скиф», «весь из междометий»62, как писал ему сопровождавший его в поездке по США и оставшийся там А. Ветлугин – автор посвященных Есенину и Кусикову «Записок мерзавца» (1922). Вернулся и потому, что «любовь к России все заметнее и заметнее претворялась в заболевание»63 – так писал о нем Кусиков. Вернувшись, пережил, пожалуй, самое сложное время: с 1923 г. по 1925 г. на него завели двенадцать уголовных дел. И в это же время он создал очень светлые стихи, в них покой, любовь, согласие, преодоление тревог; его стих элегичен, даже когда всплывало предчувствие гибели: «И первого / Меня повесить нужно, / Скрестив мне руки за спиной: / За то, что песней / Хриплой и недужной / Мешал я спать стране родной»64 («Метель», 1924).

И в той, и в другой теме «Железного Миргорода» он импульсивен, сконцентрирован на своем восприятии, на «я» и «меня»; эссе написано энергичным стилем, то короткими абзацами, порой состоящими из одного предложения, то большими, интонационно едиными периодами; оно пересыпано риторическими вопросами и восклицаниями, обращениями, повторами, аллюзиями. Есенин и в «Железном Миргороде» – поэт.


Сергей Клычков
У С. Клычкова65 был уникальный талант, он чутко воспринимал фонетику и ритм слова, обладал богатой художественной фантазией, был творчески и мировоззренчески независим. Природа одарила его и внешней красотой; Ахматова как-то сказала, что «никого красивее не видела»66, а у Городецкого есть строчка о нем: «Лентяй, красавец и певун!» («Сергею Клычкову», 1912 – 1913)67.

Он из Тверской губернии, из деревни Дубровки Талдомского уезда. Жил в Москве с детства – с тех пор, как был зачислен в реальное училище И.И. Фидлера; участвовал в декабрьском восстании 1905 г. в составе дружины С.Т. Конёнкова; потом при материальной поддержке М.И. Чайковского путешествовал по Италии, где познакомился с М. Горьким и А. Луначарским; потом учился в Московском университете: в 1908-м поступил на естественный факультет, перевелся на историко-филологический, в 1910-м – на юридический, а в 1911-м был отчислен за неуплату. В литературных группах не состоял. Однако посещал символистский кружок Эллиса и К. Крахта «Молодой Мусагет»; в записных книжках Ахматовой есть расширенный список принимавших участие в работе «Цеха поэтов», и среди них – Клычков; восторгался поэзией эгофутуриста И. Северянина: « – Хорошо, собака, читает! – говорком северянина (не поэта Северянина, а жителя северных губерний) окал цыганистый, жилистый, длиннорукий, худой Сергей Клычков, крестьянский поэт»68, – вспоминал П. Зайцев о вечере в «Обществе свободной эстетики» зимой 1913 г., о причастностие Клычкова «Эстетике» упоминал и А. Белый в «Между двух революций». Модернистская эстетика не была чужда ему, как и эстетика фольклора. Первый поэтический сборник вышел в «Альционе» в 1910 г.

Он воевал в Первую Мировую войну, вернулся в Москву и вновь окунулся в ее литературную жизнь. Во многом этому способствовали художественный журнал «Красная новь» и издательство «Круг», руководимые А. Воронским. В «Круге» Клычков выполнял редакторскую работу, в качестве секретаря редакции журнала Воронский пригласил его в начале 1922 г. У него была семья – красивая жена и родившаяся в 1923 г. дочь Женя. Он проживал на Тверском бульваре, в доме 25, где сейчас располагается Литературный институт им. М. Горького. Жил он не тихо, заметно: в октябре 1923 г. подписал коллективное письмо в ЦК РКП (б) с просьбой предоставить крестьянским писателям право самостоятельно издавать свои произведения, создать специальную редакцию при Госиздате; в ноябре 1923 г. его, Есенина, Орешина, Ганина арестовали – это было громкое «дело четырех поэтов»69; в 1924 г. он подписал новое коллективное письмо в ЦК РКП (б) против проработничества, и это письмо Л. Авербах попытался представить как противостояние власти.

В нем были и простодушие, и философская глубина. В его романах («Сахарный немец», 1925; «Чертухинский балактирь», 1926; «Князь мира», 1927) не поддающиеся однозначному толкованию мысли о Боге, о поиске истины, о вере и умственных искушениях, о природном мире, о чуднόй мужицкой жизни, в которой «перепутаны концы и начала не хуже, чем в любом житии», о времени, что катится, «как раскатистые сани на полозах», о выносливом русском человеке, о движении солнца, земли, луны в космической беспредельности. Все это неразрешимые вопросы, которые перед ним встали еще в ранней молодости, но насущными оказались в зрелые годы, в возрасте Христа. Он желал увидеть скрытое от надменного глаза современника – что, как он говорил, спрятано под титло. Его друг С. Конёнков написал ему из Нью-Йорка 29 апреля 1925 г. по поводу «Сахарного немца»: «Еще же могу тебе сказать, что я тебя люблю, как и прежде, и даже больше, и желаю тебе провидеть и увидеть дальнейшее, что сокрыто, и поведать о том и другим сердцам»70.

Заместитель заведующего агитпропом ЦК партии Я.А. Яковлев в адресованной Сталину справке от 3 июля 1922 г. перечислял основные литературные группы, политически близкие власти, среди них – пролетарские писатели, «серапионы», футуристы, имажинисты и другие71, но нет новокрестьянских поэтов. Конечно, Клычков не вписался в движение новой литературы. Своему другу П. Журову он писал 7 июля 1927 г. о том, что в писательстве только и есть радость и оправдание всей его жизни. Но в писательстве независимом; вот как он ответил на вопрос анкеты журнала «На литературном посту» (1931. № 20 – 21) «Какой нам нужен писатель?»: роковым для современного писателя является отсутствия сопротивления современности, писателю необходимо «оставлять для себя и для своего творчества что-то такое в жизни и своей собственной (глубоко интимной!), и в той ее части, которая имеет соприкосновение с так называемой жизнью в обществе и для общества, – оставлять для себя некую запретную зону для идей, чувств и мыслей <…>»72.

Серьезные проблемы Клычкова начались с выходом первого романа, когда очень уж явной оказалась «запретная зона». Его положение в «Красной нови» осложнилось, очевидно, в 1927 г. – после ухода из журнала Воронского, которого сослали в Липецк, арестовали в 1929 г. и потом расстреляли – 7 августа 1937 г., за два месяца до расстрела Клычкова.


В 1925 г. в издательстве «Современные проблемы» вышел странный роман со странным названием «Сахарный немец» – первый из задуманного Клычковым девятикнижия «Живот и смерть». Он стал более чем заметным литературным явлением – и написан языком поэзии и сказа, и нерасчленимы в нем явь и онейросфера, и персонажи там реальные и мистические, и вопросы там без ответов. На роман были рецензии, в том числе П. Медведева, В. Правдухина, Г. Якубовского, о романе писали А. Воронский, Д. Горбов, А. Дивильковский, А. Лежнев и др. Но что бы о нем не писали, было ясно, что «Сахарный немец» – произведение чрезвычайно талантливое и безусловно чужое в новом обществе.

В главном герое – черты автора. Конёнков 25 апреля 1925 г. написал «дорогому Сержу» из Нью-Йорка, где, кстати, пытался издать роман: «<…> в этой книжке видна твоя душа, и ты сам в ней такой живой и правдивый»73. Фамилия героя – Зайцев, зовут Миколаем, прозывают Зайчиком. Он крестьянин, зауряд-прапорщик и потом подпоручик, поэт, о нем написал в газете его долгоносый приятель (угадывается Городецкий), его песни распевают солдаты. Время действия – Первая Мировая война. Место действия – фронт, село, город Чагодуй, Петербург, опять фронт. Зайчик приезжает на «побывочку» в родное село Чертухино, что на берегу Дубны. На самом деле Чертухино – лесной массив в окрестностях Дубровок74. Отец героя – Митрий Семеныч, мать – Фекла Спиридоновна. В этих образах сказались черты родителей автора, о них пойдет речь и в следующем романе.

В герое – воюющем человеке – много детского, наивного и пытливого, он «ладно сшитый паренек», душа его нежная, ей плохо на войне и хорошо в природном мире. Он и родился в лесной малине, как сам Клычков75. Фельдфебель невзначай назвал его «заурядичком», но он совсем не «заурядичко» – он необычный. Солдаты, сами ожидающие ласкового слова, его жалеют, долгоносый приятель называет его Леликом, Лелем, питерская дама сравнивает его с лесным Лелем. Еще душа его похожа на спугнутую птицу; страх обморочивает его: он принимает ефрейтора за пьяницу-дьякона, бьет его «в самое рыжее хайло» и падает под ноги командирской лошади, от звука пули хватается за фуражку; когда капитан распекает Зайчика за стишки, от которых нет пользу ни армии, ни отечеству, за статью долгоносого приятеля, в которой он – и поэт, и доблестный воин76, он малодушничает, готов отказаться от стихов, кричит, что вовсе и не о нем статья, за что фельдфебель называет его «тюрей». Страх вообще неотвязчив от солдатской души: от него у солдата даже вши заводятся. В то же время Лель постигает непостижимое, видит и слышит больше других, но избирательно, особо, словно «на одно ухо лишь слыша и видя на один только глаз». О том, что он избран, что он от рождения связан с невидимой реальностью, мы поймем в следующем романе: там Феклуша во сне встречается с богатырем из Сорочьего царства, отдается любовному томлению, а он велит ей привести к нему через десять лет сына. Сюжет о мистической связи матери с иным миром и рождении избранника-сына мы встречаем и в «Песни о великой матери» (между 1929 и 1934) Н. Клюева. К слову, солдату-односельчанину Пенкину Лель во сне является похожим на Федора Стратилата, Клюев же описывает свою духовно-родовую связь с Федором Стратилатом через сюжет о матери, возлюбившей святого.

Двойственный и крестьянский мир, в который на время возвращается Лель. С одной стороны, перед нами пастораль. По дороге в Чертухино в глазах Зайчика и в мире «так далеко-далеко просветлело». Свои знания о жизни крестьянство черпает из мудрой книги «Златые Уста» – радужные врата открываются душе человека, прочитавшего ее. Существовала ли такая на самом деле?.. Судя по всему, она не имеет отношения ни к Иоанну Златоусту, ни к собранию болгарской языческой мифологии «Золотая книга. Веда славян» (1874). Она вне канонической Церкви, но рассказывает о Боге и Божьем мире, в ней духовное водительство старообрядцев. Примечательно, что Есенин в «Ключах Марии» цитирует распространенные среди староверов стихи «О старце» и «Песню глухой нетовщины, оставшейся после времен самосожигательства»:

«Как же мне, старцу

Старому, не плакать,

Как же мне, старому, не рыдать.

Потерял я книгу золотую

Во темном бору,

Уронил я ключ от церкви

В сине море».

Отвечает старцу Господь Бог:

«Ты не плачь, старец, не вздыхай,

Книгу новую я вытку звездами,

Золотой ключ волной выплесну»77.

Рассказывается о крепости староверского семени, что пускает корешки в любую землю. В домовом укладе Зайцевых достоинство и достаток хозяев: большая изба, бакалейная лавка, к отдыхающему в чистой постели Зайчику отец подкатывает «чайный стол на маленьких колесиках», у иконы Николая Угодника теплятся лампады, от которых идет «тихий да мирный» свет, сверчок «зачирикал» за лежанкой, и «поплыла в горницу тишина, как молоко густое», есть блюдо, на котором искусно нарисован Афон (дед писателя ходил на Афон!), на блюде печеные яйца, ломоть душистого хлеба, рядом чашка сметаны и большой, как лошадиный хомут, колбасный круг, есть корова Малашка и мерин Музыкант, есть петух с царской короной и т.п. Все нажито трудом: раньше стояла «лачуга о двух окнах у самой земли, в которой дождик всегда шел гораздо дольше, чем на улице». Местный троечник Петр Еремеич доволен: сено в этот год такое, что «только и есть самому». Чертухинец даже смерть без страха ожидает в свой урочный час: хорошо умереть, как все мужики, – «вернувшись с пашни или сенокоса»78. Чертухинцы поэтичны, их духовно питает вера в идиллический мир – параллельный, но реальный. Вот чертухинским полем проехал мужичий богатырь Буркан, поднялся на стремя, чтобы увидеть край поля, но не увидел и похвалил покосы и поймы. Вот Зайчик смотрит на отливающее серебром и золотом Счастливое озеро, а от него веет покоем, и хочется верить, что там на самом деле живут счастливые, их сердце не знает вражды и злобы. Здесь очевидна ассоциация со Светлым озером, в котором схоронился Китеж, – Клычков ходил к Светлому озеру и собирался написать роман «Китежский павлин». Пенкин рассказывает о деспотичном и уродливом царе Ахламоне, который преобразился через опрощение и нищенство, возлюбил человека, в конце концов попал в идеальное царство синеокой Зазнобы, что под водами озера: там чужого никто не желает, но и своего не имеет, там нет ничьей власти, работают две секунды в день, все круглосуточно спят и во сне видят себя еще богаче, добрее, краше. Чертухинцы верят в разголубую страну, где нет лиходейства, налогов, злобы, острогов, где колодница-смерть томится в подземелье, где коней седлают только на пашню, в реке течет живая вода, где нет царя, а пастух выше министра – прямо по Екклезиасту. За самогонной бутылью Зайчик уверяет рассказчика, что все это видел и слышал. И действительно видел: там под десятитысячелетним дубом селения и города, там плачет от радости тальянка, там в новой хате сидит Петр Еремеич со своей Аксиньей, его кони пасутся у реки, у пастуха в руке луч от полуночного месяца, в сумке душистый каравай.

У Зайчика особое зрение. Он видит, как чертухинские избы поплыли над землей, и крыши их – крылья птиц, а из-под них валит туман, и сам туман – это чертухинские девки в хороводе – и разворачивается на полторы страницы ассоциация: и какие на девках платья и ленты, и как они не касаются земли, и как поют песню о Леле, и как сыплет на них листья ясень, старый, как отец Никанор. Он погружается в онейрическое состояние и видит магическую реальность, и к этому его побуждает луна-месяц. В лунные ночи кажется, что от наблюдательного пункта до немцев рукой подать, что Двина – не Двина, а тихая, родная Дубна; месяц стережет отцовскую избу; месячный свет упал Зайчику за рубашку, «словно сноп спелой ядрицы» и т.д.

Клычков верил, что луна – прародительница тайн и снов, этим роман близок и лунарной лирике Серебряного века, и антропософским гипотезам Р. Штайнера, полагавшего, что «в течение мирового периода Луны» человек обрел образное сознание «с его символическим характером»79, и оккультистским интенциям в духе Г. Гурджиева, считавшего луну подчиняющим себе людей, безвольных овец, огромным живым существом («Вся органическая жизнь работает на Луну»80). У Клычкова луна-месяц на самом деле космическое существо, с метафорическими полотнами этого романа меркнет вся лунарная образность начала века. Мы читаем о том, как «выкатила луна из-за большого облака свой зелено-золотой глаз да так и уставилась им недвижно с полнеба», как большеротый месяц перегнулся через окоп и посмотрел на солдат – «шушеру низкорослую» и т.п. Преимущество Клычкова в том, что он не следовал интеллектуальным пассажам времени и не придумывал романтические образы; он описывал ту власть луны, которую знал – до двенадцати лет он был лунатиком. Не исключено, что на воображение Клычкова, на его талант, на его художественный интуитивизм – а он несомненный интуитивист и по стилю, и по ощущениям – повлияла луна. Может, с ним происходило то, что с Зайчиком:

«Только еще и теперь часто Зайчика месяц будит, и он подолгу не может заснуть, пока всласть не наглядится…

– Месяц! – шепчет в такие минуты Зайчик. – Месяц!..»

Но чертухинский мир – вовсе не идиллия, он разваливается на глазах у Зайчика. И «Златые Уста» потеряны, и домовой исчез, и последних коней на фронт забирают, и невеста Клаша, с которой его в духе и свете венчал староверский поп Андрей Емельянович, вышла замуж за купеческого сына, и сам Зайчик грешит с Клашей – уже чужой женой. После свидания он прыгает в окно и оказывается на спине свиньи, та несет его к чагодуйскому вокзалу – теперь Зайчик подобен грешнику дьякону, запрягшему в телегу свинью. Лелю безотрадно, мир ему кажется нелюдимым и запеленутым в туманный саван. Теперь он понимает, что счастье уплыло от него навеки, что летит он в бездонную утробу земли. Возвратившись на войну, он видит опечаленный глаз Счастливого озера, по берегам которого вместо чистых рыбацких изб стоят обугленные полусгнившие строения. Звучат горькие слова: «И как тут не плакать, как не сронить слезу в глубокую реку, где свет – как песчаное дно, но тьма и туман над рекою; как не плакать, живя в такой серой, туманной, печальной сторонке! О, где ты, пресветлый Иордан, в который смотрятся избы под тайной полуночной звездой!».

Клычков настойчив в мысли о трагической подневольности человека. Он – как рассказчик – говорит о ком-то, кто запутывает человеческую жизнь, похожую на длинную нитку, связывает ее концы и начала, говорит о судьбе, которая с человеком по-своему шутит. И отец учит Леля: от судьбы не убежишь. У «солдата часы смерть заводит, смерть переставляет в них стрелки и в негаданный час останавливает часики вовсе». Боящиеся воды солдаты-крестьяне по воле командования должны высадиться в море за полверсты от берега, и скрыться им от этой погибели невозможно – впереди немцы, сзади вода; Зайчик соглашается с роковыми обстоятельствами – ему некуда бежать от страшного приказа, да и воли у него нет. Как не было ни сил, ни воли поверить в любовь Клаши.

Кто же запутывает концы и начала этой жизни? Клычков отвечает: черт. Из-за него чертухинской солдатке Пелагее Прокофьевне Пенкиной «прибластился» супруг Прохор Акимыч то в немощном свекре, то в четырнадцатилетнем подпаске Игнатке; поневоле согрешившая Пелагея повесилась в чертухинском лесу. Город утрамбован чугунным копытом и железной спиной сатаны. Герои романа думаются: в жизни «нескладиха» оттого, что Бог от людей отвернулся, а на земле остался черт, преобразившийся в человека: «Только рога он подтесал терпугом у кузнеца Поликарпа, оделся в спинжак и гаврилки… Служит… пользу приносит… и получает чины!»81, «не брезгует дьяконским чином»; соборный протопоп – «чертушок». Зайчик видит, как машинист приподнял шапку и мотнул рогами, он подмечает рожки у дьякона с Николы-на-Ходче. Душа и хорошего человека, и злодея беспомощна перед рогатым: Пенкин рассказывает историю о святом человеке, которого ножом ударил злодей, однако и святой человек перед смертью убил разбойника пудовым крестом, а проезжавший мимо черт так и не решил, чью душу в ад забрать, – сунул в свою сумку обе.

Военная маята Морковкиных, Голубковых, Каблуковых, Абысов 82 – от черта. Нечистый подставил немцу под винтовку рога, и пуля попал солдату Морковкину прямо в голову. Двинское наводнение Пенкин считает делом «рогача». В чагодуйском трактире собеседники Зайчика решают, что в образе немца воюет то ли девятый дьявол, то ли полуденный черт, бес из полуденной страны, а в Петрограде долгоносый приятель говорит ему, что немце отнимет родину.

И Лель, вернувшись на позиции, убивает немца-черта, маленького карлика, с сахарным и грозным голосом, с игрушечной пищалью, со штыком с запекшейся сладкой кровью. До того он являлся ему в снах и пробуждал в нем злобу. В снах сахарный немчик стоял на сахарном берегу и кричал ему: «Сдраствуй, Русь!..» – и склонял Зайчика к убийству: «Что же ты, Русь, не стреляешь в меня?.. Стрели, стрели, Русь…». Немчик заряжал ружье и стрелял сахарной пулей – и дергалась земля: «Пришел, видно, Русь, тебе кончик». Черт вновь обморочил человека: в реальности сахарный искуситель привиделся Миколаю Митричу в обычном, вполне мирном немце, который во время затишья пришел зачерпнуть двинской водички. Солдатам было жаль убитого. Как считает рассказчик, ангел не отвел Зайчикову руку от ненужного убийства. В итоге душа Леля опустошена. Сам Клычков писал с фронта Журову: «Первый выстрел будто разбудил, ошеломил, накинулся на меня, как вор, на дороге жизни и сделал меня из богача нищим. Чувство какой-то роковой странной душевной опустошенности не покидает меня по сие время. Первое время я так мучился ею, так болел…»83.

Роман «замечательный и поразительный», как написал автору Журов; в письме были и другие слова: «О романе твоем всего не скажешь, не скажешь даже и в личной беседе, даже на ухо. Ты понимаешь сам»; далее шла речь об обреченности Клычкова: «Берегись, берегись, Сережа, мне больше всего за тебя страшно»84. Почему же страшно? В «Сахарном немце» он увидел огромный талант, но… «где герой, там – костер <…> с какой-то вышки уже следит за Тобой неусыпный враг»85.



До находившегося на Капри Горького дошла весть о необычного романа. П. Низовой рассказал Клычкову о желании Горького прочитать «Сахарного немца». Роман был отослан Горькому с очень уважительной надписью и письмом: «Ваше мнение мне драгоценнее всего», «Вы никак не соврете»86 и т.п. Пришел и хвалебный, и поучающий отзыв: «Прочитал “Сах<арного> немца” с великим интересом. Большая затея, и начали Вы ее – удачно. Первые главы – волнуют; сказка Пенкина “Ахламон” – безукоризненно сделана. Всюду встречаешь отлично сделанные фразы, меткие, пахучие слова, везде звонкий, веселый и целомудренно чистый великорусский язык. Злоупотребление “местными речениями” – умеренное, что является тоже заслугой в наши дни эпидемического помешательства и некрасивого щегольства “фольклором”»87. Но для Горького было очевидно, насколько роман чужой для Советов, насколько в нем сильно сожаление о гибели крестьянского уклада, о чем он написал и П. Крючкову, и Н. Бухарину. В «Сахарном немце» не было героя, «воплощающего в себе инстинкты и дух массы, влекомой к жизни поистине новой», в романе возрождался «сентиментализм народничества», а потому Бухарину или Троцкому следовало, по мнению Горького, «указать писателям-рабочим на тот факт, что рядом с их работой уже возникает работа писателей-крестьян и что здесь возможен – даже, пожалуй, неизбежен конфликт двух “направлений”»; и не нужно никакой цензуры, она лишь усугубит «идеологию мужикопоклонников и деревнелюбов», нужна «нещадная» критика крестьянской идеологии88. Судя по июньскому 1925 г. письму Горького Бухарину, в этом вопросе Горький не надеялся даже на Г. Лелевича: «Все эти Родовы, Лелевичи, Вардины прежде всего бездарны»89. Однако к чести Горького, когда встал вопрос об экспроприации дубровкинского дома, писатель обратился к Горькому и был ему благодарен за сочувствие и посильное участие.
Полюбивший «Сахарного немца» Городецкий, долгоносый приятель Леля, писал Клычкову: да, «вещь большая, цельная, оригинальная», «язык медовый», но пора бросить «китежи», отказаться от нестеровского мировоззрения и писать о «едва сейчас строимом, но уже начатом стройкой светлом мире будущего человечества», и тогда Клычков станет «самым чудесным писателем»90. Клычков не внял. В 1926 г. в возглавлявшемся В. Полонским «Новом мире» был опубликован «Чертухинский балакирь». Вероятно, ради безопасности редакции там была напечатана и выполненная в напостовском духе статья Лелевича «Поэт мужицкой стихии», в которой роман обличался как реакционный. Она же увидела свет под одной обложкой с романом, выпущенным в 1926 г. Госиздатом. Для критиковавшего Клычкова Лелевича этот год оказался роковым: он не перестроился после резолюции партии 1925 г, потому в начале 1926 г. был отлучен от руководства в ВАППе, исключен из партии, сослан в Саратов, потом в Соликамск; он и в ссылке надеялся вернуться в партию как воинствующий большевик, противостоящий центризму.

Роман впечатлил Горького, хотя Ф. Гладкову 30 октября 1926 г. он писал, что не разделяет идеологии Клычкова – выразителя крестьянских масс. Но злонамеренности в авторе не усмотрел и роман воспринял как «эмоциональный бунт»91, о чем в следующем месяце написал Воронскому. В том же письме он отозвался о «Чертухинском балакире» как о «хорошей книге»92, а через два года Р. Роллану сообщил, что Клычков написал «два интереснейших романа»93. Пожалуй, особенно примечательно его письмо к М. Пришвину; с одной стороны, «неожиданная книга <…> в коммунистическом и материалистическом государстве», с другой:

«Да – “Крепок татарин – не изломится!

А и жиловат, собака, – не изорвется!”

Это я цитирую Илью Муромца в качестве комплимента упрямому россиянину»94. Пришвин, при всей сложности его личных отношений с Клычковым, ответил достойно: «<…> гений наш человеческий не может быть уничтожен, а если он бывает подавлен, то выпрет свое, не считаясь с эпохой»95.

«Чертухинский балакирь» вызвал поток статей в журналах и газетах разных уровней: «Правда», «Печать и революция», «Красная новь», «Новый мир», «Известия», «Молодая гвардия», «Ленинградская правда», «Октябрь», «Звезда», «На литературном посту», «Комсомольская правда», «Вечерняя Москва», «Учительская газета», «Наша газета», «Красная газета», «Книги и профсоюзы», «Краеведение». Среди авторов были и критики-либералы, например А. Воронский, А. Лежнев. О Клычкове писали как о продолжателе традиций Н. Гоголя, А. Мельникова-Печерского, Н. Лескова и как об оригинальном талантливом художнике, но в основном – как о певце дореволюционной деревни.

Мир в новом романе исключителен: нигде так не поют соловьи, нигде так не кукует кукушка, нигде не водятся такие сомы, как на Боровом плесе. Герой – Петр Кирилыч – такой же мечтатель, как Зайчик. В хозяйстве человек бесполезный, «чертухинский враль», он прозван балакирем96. Ему «все казалось иначе, как, может, никогда и ни у кого не бывает»; он любил читать «Цветник» и бродить по лесу; он чистосердечен, потому втянут в невероятные истории: его сватом становится леший Антютик; не искушенный в вере, редко бывавший в церкви, он женится на дочери еретика Спиридона Емельяныча и просится в его веру; наконец, он объект любовной страсти чертухинской ведьмы Ульяны. Замысел вызревал, возможно, еще в 1910-е гг.: в стихотворении «Мельница в лесу» (1912, 1918) есть и плес, и леший, и мельник, и мельникова дочка.

Самая сложная для понимания клычковской точки зрения – фигура Спиридона Емельяныча, владельца Боровой мельницы97, которую он в сектантских целях выменял у барина Бачурина за двух медвежат и за книгу «Златые Уста»: в мельничной подклети он устраивает скрытую от православного мира церковь. Его вера тайная, он даже дочерей венчает по-своему, но так, «чтобы попы про веру не пронюхали», более всего опасаясь отца Миколая. В наивном Петре Кирилыче он видит ученика и хранителя своей веры.

От рассказчика мы узнаем, что Спиридон и его брат Андрей – староверы, стало быть «отбились от православного стада». Они отправились на Афон. Здесь стоит вновь вспомнить о побывавшем на Афоне деде писателя – Никите Родионовиче. Сам Клычков мечтал об Афоне, понимал всю недостижимость мечты и говорил: «Мне Афон надо посмотреть, хоть он и Новый, а все же Афон… поплакать в ту землю»98. Его герои служили в афонском храме, но как бы ни сильны были в вере, поддались искушению соборного черта, принявшего облик монаха в высокой скуфье: из скуфьи выпирали кривые рога. Он вкладывает в их сознание мысль о недоступности рая для мужиков: «Потому разве мужику косолапому по огненной нитке через геенну в лаптях пройти?..»; говорит им об иконах, изображающих не мужиков, а «князей да попов»99; рассказывает об одном-единственном святом мужике Варсонофии, в миру Иване Недотяпе, принесшем на Афон огонь от лампады над гробом Господним. Братья не распознают провокации нечистого, очевидно, потому, что тот укоренился в человеческой сущности, он «спокон века живет с человеком, и нет такой хаты и дома, где бы не было с добрый десяток чертей», даже мурцовку и тюрю выдумал бес, чтобы мужик меньше верил в Бога. Клычков повторил тему «Сахарного немца»: человек слаб перед рогатым.

Спиридон боится смерти, потому что должен успеть создать свою церковь, которая его, мужика, не только в рай приведет, но и возведет в святые. Насколько Спиридоновы мечты близки Клычкову? Совсем не близки. Невозможно не почувствовать иронии рассказчика: «Кому же святым не хочется быть?..» – и следующая строка: «С крайку, да в райку!» – и дальше: «Спуталось все в душе Спиридона». Клычков никогда, в отличие от Клюева, не испытывал пристрастия к сектантству.

Мельница Спиридона – скит, в подклети появились иконы с ликами святых, похожими на чертухинского старосту Никиту Родионова, на чертухинца Павла Безрукого, на балакиревых брата Акима и невестку Мавру и др. Мужик на иконе – чаяние реальное, вызревшее в глубинных народных недрах и не придуманное Клычковым. В эссе Клюева «Красный конь» (1919) описана соловецкую роспись: на Крестном древе распят «мужик ребрастый»100; Клюев вспоминает старичка-паломника, припавшего к изображению и узнавшего в страстях того мужика себя и всю Россию. И. Шмелев в «Неупиваемой чаше» (1918) рассказал о крепостном художнике, который, расписывая местную церковь, изображает пророка Илью мужицким, в его другом сюжете в вечную жизнь идут местные крестьяне Терешка, Спиридоша, Архипка-плотник. В «Сахарном немце» Зайчик, находясь в Чертухине и вспоминая солдат в окопном блиндаже, подмечает их сходство с ликами на иконе Всех Святых. Однако для Зайчика такое изображение– грех, писал «пьяную икону» безумный иконописец, обратившийся не к посту и молитве, а к пьянству и разгулу.

Суть мельниковой религии сконцентрирована в тезе: человек – двуипостасная тварь, обращенная к небу и пригнувшаяся к земле, потому надо плоть лелеять, заботиться о ней и понимать плотскую жизнь как радость. Петру Кирилычу о плоти и духе мельник все растолковывает по «Златым Устам»: «два закона одного естества, и оба их надо исполнить, и ни одним нельзя пренебречь». Но сам мельник поступает иначе: он требует от своей вышедшей замуж дочери трехлетнего плотского воздержания, что соответствует трем смертным дням Иисуса Христа: «Ведь Спаситель был три дня в… смертной плоти». Более того, помня, как в Афонском скиту черт искушал его в образе нагой рыжей девы, олицетворявшей его собственную непомерную плоть, он сам дает пожизненный обет воздержания. Исповедуя равенство духа и плоти, он на деле этого равенства не признает.

Материалист Воронский в статье «Лунные туманы» (1926) журил Клычкова, «необычайно талантливого», хотя и представляющего «довольно причудливую и яркую смесь патриархальной деревенщины, лишившейся корней и устоев, и прежней интеллигентской богемы», за дуализм: «Дуализм – пессимистичен, безнадежен. Только материалистический монизм, рассматривающий “дух”, “душу”, психическое как функцию “непомерной плоти”, материи, примиряет диалектически противоречие, которое мучает Клычкова, и только он, этот монизм, жизнерадостен, не требует подспорья в виде заплотинного царства»101. Но с точки зрения Горького, Воронский все же недостаточно разоблачения идеологию «Чертухинского балакиря»; судя по его письму к Воронскому из Сорренто от 2 ноября 1926 г., он, признав достоинства романа, требовал от критика жесткости в посрамлении клычковского дуализма и в отстаивании материализма, монизма как источников героического пафоса.

Здесь явная путаница.

Во-первых, Клычков в отношении к плоти и духу не был дуалистом – ни в романах, ни в жизни. Нет дуализма и в мельниковом учении о равных правах плотского и духовного в человеке. Дуализм предполагает независимость и самостоятельность материального и духовного, их несводимость друг к другу. Клычкова – не дуалист, а христианин. У апостола Павла сказано: «Бегайте блуда; всякий грех, какой делает человек, есть вне тела, а блудник грешит против собственного тела. Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святаго Духа, Которого имеете вы от Бога» – и дальше: «Посему прославляйте Бога и в телах ваших и в душах ваших, которые суть Божии» (1Кор. 6, 19 – 20). Об этом же пишут христианские апологеты.

Во-вторых, мельник – не Клычков. Мельник в конце концов принижает плоть, в своих поступках он близок к платоновской трактовке тела как могиле души, к гностическому противопоставлению духовного и телесного, к аскетизму изводивших себя половым воздержанием манихейцев. Жертва мельниковых установок, гностических по сути, – его первая жена, умершая через три года после венчания: от его зарока «она и отдала Богу свою неискушенную душу». Следующая жертва – дочь, красавица Феколка («Не девка, а… ситник!..»), муж которой, старообрядец Митрий Семеныч, храня по зароку девственность жены, завел себе «девку» – рябую мастерицу из своей башмачной мастерской. Третья жертва – роковая, как возмездие Спиридону – его неказистая дочь Маша, с которой обвенчался Петр Кирилыч и которая еще до брачной ночи впала в сорокадневный летаргический сон от колдуньиной травки: не разобравшиеся односельчане похоронили молодую заживо, узнавший правду мельник откапал дочь, хранил ее в своей церкви, в которой она и сгорела. Наконец, лукавая история с собственным воздержанием. Чтобы новый пророк не нарушил зарока, к нему с того света приходит по ночам его вторая жена Устинька. Она, конечно, не в раю, но ей хорошо и у райской ограды под калиновым кустом. Апостол Петр наказывает Устиньке, чтобы она оберегла мельника от плотской близости с живой женщиной: «Спи с ним последние годы, потому теперь на вас на обоих нет уже никакого греха!..». Но мельнику не удается попасть в святые: к своему ужасу однажды под утро он видит около себя не Устиньку, а оборотня и колдунью Ульяну. Произошло это после сна о прародительнице Еве, предложившей ему съесть яблочко, от которого пошел человеческий род. В итоге тайная церковь сгорает, а вместе с ней и мельник. Пожар случается от образа Неопалимой Купины. Перед смертью Спиридон называет себя окаянным. И еще: когда Спиридон и Андрей бежали из афонского скита, прихватив с собой армяк святого Ворсонофия, одному отшельнику приснился сон о них – христопродавцах, пришедших с болотной стороны, где обитает нечистая сила.

Второе лицо, претендующее не только на душу, но и на тело балакиря, – тетка Ульяна, веселая чертухинская баба, которой бес плюнул в ребро, ведьма. Балакирь ей приглянулся, в ней Клычков и изобразил непомерную плоть. Ульяна подобна нагой девы, рыжей «погани», которая искушала Спиридона на Афоне. Да и Петр Кирилыч, вслед за Спиридоном, называет ее «поганью».

Наконец, зеленоглазый леший Антютик. Ему не нужна власть над балакиревой душой. Балакирь ему приятен, он ему интересен своей непохожестью на других, своей поэтичностью, и он рассказывает ему о мироздании, и в своем понимании космоса и крестьянского уклада он, конечно, близок Клычкову гораздо больше, чем все другие его персонажи.

Этот образ мы встречаем впервые в «Сахарном немце». Из первого клычковского романа мы узнаем, что по лесной тропинке когда-то пробегали медведи и лоси, а за ними леший Антютик – «не зверь он, не человек, не мужик и не баба, а вместе как будто и то и другое». Из «Чертухинского балакиря» мы узнаем еще больше. Это существо не знает нашего эроса: лешие родятся «не в естестве, а от молнии», скорее от «небесного огня», который таится в отмеченном молнией пне, как в материнской утробе. Перед нами вроде бы языческое существо, но в нем духовного и мудрого больше, чем в человеке; он, в отличие от многих чертухинцев, поминает Бога; он обещает балакирю найти ему невесту и оженить его «со Христом». Он земной, но наделен космическими знаниями. Он понимает мир как вселенскую гармонию, а вселенская гармония устроена также, как в кадушке рассол без прокиса. Антютик учит инфантильного Петра Кирилыча: «Потому круглый месяц круглое солнце, круглое колесо… у телеги, потому что телега иначе не стронется с места, а на то она и телега, как на то же и месяц, и солнце, чтоб не стоять на одном месте, а катиться и катиться по небу». Он знает все и о подводном мире. Если пушкинский пророк увидел «гад морских подводный ход», балакирю благодаря Антютику открылся «незримый для простого глаза» дивный мир Дубны, Дубенской царицы, дубенских девок-русалок, теремов, где все сияет, «как в церкви на Пасхе в двенадцатый час» 102. Антютику не надо выбирать между добром и злом, не надо блуждать в поисках Божьей истины. Вера в космическую гармонию, в разумное мировое устройство ограждает его от рефлексии, от умозрительности, от поиска некой скрытой от человека истины, которую ищут праведные старцы.

Праведные старцы ищут эту самую правду и на Афон-горе узнают, что правду знает леший Антютик из Чертухина, что заключается она в следующем: каждый живет по своей правде, оттого между тварями водится насилие; истинная же правда – правда единого света, которому нет начала и конца, правда космоса, в котором днем светит золотой фонарь, ночью серебряный и лампады-звезды. Этот единый свет держит землю, «как малое дитё». Этот свет всякому «мирволит», а всякий и плох, и хорош. Так все просто.

Не известно, успел ли прочитать «Чертухинского балакиря» Есенин. Но известно, что Бениславская сообщила ему 15 декабря 1924: «Клычков написал роман, но какой, не знаю. Мнения расходятся»103. Клюев прочитал и восхитился. Он сказал своему другу Н.И. Архипову (а тот 28 ноября 1926 г. записал его слова):

«Я так взволнован сегодня, что и сказать нельзя, получил я книгу, написанную от великого страдания, от великой скорби за русскую красоту. Рáтовище, белый стяг с избяным лесным Спасом на нем за русскую мужицкую душу. Надо в ноги поклониться С. Клычкову за желанное рождество слова и плача великого.

В книге “Балакирь” вся чарь и сладость Лескова, и чего Лесков недосказал и не высказал, что только в совестливые минуты чуялось Мельникову-Печерскому от купальского корня, от Дионисиевой вапы, от меча-кладенца, что под главой Ивана-богатыря – всё в “Балакире” сказалось, ажно терпкий пот прошибает.

И радостно и жалостно смертельно»104.

…«ажно терпкий пот прошибает» значит – хорошо, благостно. Вот и Зайчик в родительском доме за самоваром почувствовал то же: «…инда потом пробило». В начале 1927 г. Клюев писал Клычкову, что низко кланяется ему за «Чертухинского балакиря», называл роман «мечом словесным за русскую литературу»105.
«Чудный, Советник, Бог крепкий, Отец вечности, Князь мира» – так сказано у Исаии (Ис. 9, 6). В третьем романе Клычкова «князь сего мира <…> в просторечии сказать в одно слово – рогатый!» – дьявол. Так говорила тетка Секлетинья. А один из наиболее интересных Клычкову мыслителей Ориген Александрийский писал: «<…> он и был назван князем сего мира, то есть земного обиталища»106. Живя в злую эпоху хулы и все более углубляясь в своих романах в прежнюю русскую жизнь, описывая теперь времена крепостного права, Клычков как-то отчетливее увидел, что, помимо внешних обстоятельств, зло и бессилие укоренились в человеке прочно. «Князь мира» – его самое мрачное произведение.

А.В. Луначарский в обзоре «Литературный год», опубликованном в первом номере «Красной панорамы» в 1929 г., выделил «Князя мира» как явление попутнического романа большого художественного достоинства. В. Полонский в статье «Октябрь и художественная литература», опубликованной в «Известиях» в ноябре 1928 г., назвал Клычкова самым крупным художником; в новомировской статье за 1929 г. он же писал о нем как о замечательном прозаике. Но «Князь мира» оказался последним романом Клычкова. Ни четвертого, ни пятого, никакого другого он не написал – затретировали. Но, возможно, романы и не могли быть написаны. Психологически не могли. Носить в себе такую скорбь и высказать такую безысходность по силам ли?.. Первые романы были созданы словно на одном дыхании. «Князя мира» он считал сильнее «Чертухинского балакиря», но не был в нем уверен, просил Журова отметить в романе лишнее. Значит ли это, что и «Князь мира» – на одном дыхании?..

В пору написания «Князя мира» Клычковым, по всему видно, овладела тревога. Он говорил о своей смерти, просил Журова похоронить его на Дубне без всяких обрядов; он написал завещание, назначил его опекуном дочери. В декабре 1927 г. Журов записал в дневнике его слова о мире, лежащем во зле, о неодолимости зла и даже о вере в черта. На Клычкова рисовали карикатуры, статьи о нем походили на политические доносы. Не простые отношения сложились с красавицей женой Евгенией Александровной. Как-то все вокруг него разладилось.

Абрис сюжета и первые фрагменты сложились к ноябрю 1926 г., после выхода в свет «Чертухинского балакиря» и во время его бурного обсуждения в газетах и журналах. Новый роман был сначала опубликован под названием «Темный корень» в журнале «Молодая гвардия» в 1927 г. Рукопись пролежала в издательстве «Земля и фабрика» («ЗИФ»), но так и не была издана. В следующем году роман все же вышел в свет в издательстве «Федерация» и уже под другим – жестким – названием «Князь мира».

Сюжет невероятный. В нем сполна выразилось пристрастие Клычкова к сказочному, неожиданному, магическому, что пришло к нему с детства, с веры в леших и прочую нежить, развилось благодаря Гоголю, проявилось в собственном творчество и было оценено в чужом. Например, он загорелся фантазийным «Карлом Вебером» своего старинного приятеля Б. Садовского, которому писал 15 декабря 1926 г., когда сам работал над третьим романом: «Рад и счастлив за тебя, что ты жив и пишешь! И как пишешь! Присылай непременно весь “роман Вебера”, если он у тебя готов. Если не готов – пойдет отрывок»107.

В начале повествования появляется мотив странствия вокруг земли как очищения от физической и духовной порчи. Ахламон из «Сахарного немца» обошел землю одиннадцать раз. Ахламоновы плоть и дух преобразились – урод и злодей стал добродетельным красавцем; отправившийся в путь старик Михайла из «Князя мира» при встрече с чертом в обличье солдата в страхе отдает ему свой «лик Христов» – Клычков меняет преображение на искажение. Причем чертухинцы называют Михайлу святым. Рассказчик же не скрывает своей иронии: старик женился на молодой и попытался через странствие напитаться от земли мужской силой: «<…> глядит в могилу, а руки тянет к сметане!». Как говорит черт-солдат: «<…> со слов он угодник, а с усов он греховодник». Черт живет с Михайловой молодухой Марьей, в избе появляется достаток, но от Марьи отстраняется иконный лик Николая Угодника. Разворачивается жуткая пародия на евангельский сюжет. Марья в последнюю субботу перед Пасхой рожает от черта младенца, будущего барина Бачурина – будущего притеснителя крестьянского мира. На тесемке у новорожденного Мишутки висит целковый с изображением, как выяснилось позже, князя мира – рогатого. Во время пожара Михайловой избы – пожара, в котором сгорает и невольная грешница Марья, – черт является крестьянскому миру в своем подлинном обличи, с загнутыми кверху рогами.

Целковый на новорожденном – неразменный рубль. В «Сахарном немце» Зазноба говорит Ахламону, что от золота человеку горе. Деньги как причина нравственного падения человека – тема «Князя мира». В основу сюжета о целковом положен народный миф о неразменном рубле, который человек получает от нечистой силы108. Это рубль «беспропадный». Его многие хотят заполучить – даже через смертоубийство. По одной версии Михайле его дал Недотяпа – святой Ворсонофий, по другой – старик нашел потертый целковый в лесу на пне от сгоревшей от молнии елки. Им он пытается откупиться от черта. Найденным на шее младенца целковым мир расплачивается с попом Федотом за крестины, тот кладет его под божницу, но целковый пропадает; его разменивает Семен Родионыч, но он и у него пропадает и вновь оказывается у старика Михайлы; его разменивают у хозяина постоялого двора Никиты Мироныча, и он вновь возвращается к Михайле и Мишутке. Ради этого рубля крестная Секлетинья чуть было не расправилась с сиротой, ради него убили Михайлу.

В «Князе мира» описан бедный, жалостливый, но и жестокий крестьянский мир. Никто из крестьянок не помог Марье в родах и не внял просьбам Михайлы-черта-солдата принять роды. Очевиден ответ на его вопрос, есть ли в них Бог: дитя необмытым и неприкрытым день и ночь пролежало на полу при мертвой матери. По селу ходили слухи о том, что поджигателями дома Михайлы были разграбившие его скарб, присвоившие Марьины сарафаны и бусы. Любовь к ближнему подменяется жалостью (крестьянки всплакнули и заговорили об ангельской душе младенца) и мирским обычаем: сироту вскармливают всем селом, считая, что всякий сирота либо убогий дается за общий незамоленный грех. Мирская жалость прагматична: из Мишутки делают бесплатежного пастуха и предполагают отдать в солдаты вместо очередника. Он вечно обиженный: его бьют чертухинские мальчишки, пьяный, куражливый пастух Нил109 стегает его кнутом под гогот мужиков, за столом его обносят куском и т.п. Чертухинский мир темен и суеверен: все решили, что Нила убили «чеканашки», Мишутку чуть не утопили, полагая, будто коровы возвращаются без молока, потому что не давали молока сироте и т.п. Мальчик перед миром беззащитен, его единственный заступник и учитель – дьякон Порфирий Прокофьич, который говорит: «Потому мирской человек вроде как в бессрочном порядке… захотят – в землю зароют, и никакой управы на мир не найдешь, потому – мир!»

В деревенском мире многое исказилось. Особо в романе идет речь об уже знакомом нам Иване Недотяпе – святом Воросонофии. Это кроткий мужик, терпеливость которого сродни рабской покорности. Запоротый до полусмерти по приказу барыни, он выбирается на волю, но возвращается с богатым оброком, добытым и попрошайничеством, и неразменным рублем. Кротость Ивана оборачивается злом для крестьян: барыня приказывает перекалечить мужиков села Скудилища и отправить их собирать оброк по дорогам. Земляки называют Ивана иронически святым чертом, а автор романа высказывает Журову мысль о том, что в такой святости есть нечто мелкое, он даже говорит о свидригайловщине во святости. Ивану противопоставлен бунтарь Буркан, историю которого Клычков намеревался продолжить в следующем романе.

Есть в романе персонажи – носители дьявольского начала. Если черт-солдат оказывается беззлобным и даже беспомощным перед мирским равнодушием и суеверием, то вочеловеченным злом в романе оказывается помещица Рысачиха и ее окружение: мутноглазый барин Бодяга, жестокий князь Копыто-Начвайко, страшный палач Хомка. Многочисленны их жертвы: удавившаяся дворовая девушка Аленушка, погибшая под палками крепостного палача ключница, перекалеченные мужики, ослепшие крестьянские мальчики. Благодаря этой демонической компании М. Никё усматривает сходство «Чертухинского балакиря» и «Мастера и Маргариты»110.

По издательским заявкам можно получить представление о дальнейшем сюжете: обладатель неразменного рубля Бачурин – разбогатевший сирота Мишутка –женится на дочери Рысачихи, сама Рысачиха гибнет во время набега на Скудилище Буркана, не различающего в своей ненависти правого и виноватого.
В Клычкове не было учительства, он никогда не искушался теургией, он не претендовал на полноту знаний о человеке и мире, а потому был готов понять, принять и недомыслие, и греховность, и многое другое, что довело деревенских людей до беспомощности перед злом, привело к роковым ошибкам. Своей некатегоричностью он близок Оригену, слова которого: «Впрочем, мы говорим об этих предметах с большим страхом и осторожностью и более исследуем и рассуждаем, чем утверждаем что-нибудь наверное и определенно»111,


следующая страница >>