Не забывайте нас - shikardos.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
страница 1страница 2
Похожие работы
Не забывайте нас - страница №1/2

НЕ ЗАБЫВАЙТЕ НАС...
Отчиму
Письмо пришло перед самым отпуском, когда пу­тевка у Бекирова была на руках, да и билет уже зака­зан. Писем от матери Фуат Мансурович не получал, пожалуй, лет восемь, с тех пор, как однажды, заскочив на пару дней погостить по дороге с моря, установил старикам телефон. Установить телефон на селе — дело еще более тягомотное, чем в городе, но Бекирову по­везло: начальником телефонного узла оказался давний школьный приятель.

Сославшись на срочную работу, Фуат Мансурович, даже не допив чай, ушел в кабинет, прихватив конверт, лежавший на журнальном столике. Дел у него никаких сегодня не было, что случалось, впрочем, нечасто, — у главного инженера крупного строительного треста ра­боты обычно невпроворот, суток не хватает, считанные дни в году оказываются выходными. Трижды перечитав написанное карандашом письмо, Бекиров успокоился и даже улыбнулся. Улыбнулся он тому, что помнил этот химический карандаш еще со студенческих лет, мать надписывала им посылки. Теперь редко кто пользуется такими карандашами, все больше шариковыми ручка­ми. Таким же карандашом был написан и единствен­ный отцовский треугольничек с фронта.

Для порядка посидев в кабинете с полчаса, пере­листав журналы и сделав несколько звонков на домо­строительные комбинаты, работавшие в три смены, Фу­ат Мансурович вышел с письмом в столовую. Жена с сыном еще пили чай. С тех пор как в школе начались уроки эстетики, сын настоял, чтобы ужинали в столо­вой, и сам с особым старанием накрывал на стол, к удивлению родителей, ничего пока не разбив из парад­ного китайского сервиза. Жену это нововведение пона­чалу сердило, а Фуата Мансуровича, наоборот, весе­лило, но скоро вошло в привычку и теперь нравилось всем; удивительно, сколько лет теснились в крошечной кухоньке и смотрели, как пылилась красивая, удобная посуда.

Не успела жена налить Фуату Мансуровичу чаю, как сын торопливо спросил:

— Что-нибудь случилось у бабушки?

Бекиров улыбнулся и сказал, что ничего не случи­лось, просто дедушка выходит на пенсию, а в трудо­вой книжке то ли записей каких-то недостает, то ли где-то с отчеством напутали. С татарскими именами напутать немудрено, встречаются такие имена-отчест­ва — язык сломаешь, не то что буквы перепутаешь. Вот дед ходил-ходил — из одной двери в другую гонят, из одной конторы в следующую выпроваживают, — да и обиделся, говорит, не надо мне вашей пенсии, пока ру­ки-ноги целы, не пропаду, а что записи не сделаны, так мое, мол, дело было работать, а бумажки писали дру­гие. Домашние хорошо знали характер деда и живо представили себе эту картину. Писала бабушка, что уже полгода бумаги лежат без толку, а ей дед стро­жайше наказал не вмешиваться в его дела и вообще о пенсии запретил всякие разговоры. «А жалко ведь старика, сколько на своем веку потрудился, да и обидно ему, я же вижу», — заканчивала бабушка свое то­ропливо написанное письмо.

Приглашала Минсафа-апай сына приехать в отпуск домой, отдохнуть и подтолкнуть дедовы дела. Все-таки человек образованный, законы знает, да и друзья его школьные теперь многие в начальниках ходят, может, помогут старику. Ведь, считай, на людских глазах век прожил, не таился и работал-то всю жизнь в Мартуке.

Фуат Мансурович ждал этого отпуска с нетерпени­ем, летом отдыхать выпадало ему не каждый год, че­редовались с управляющим трестом. Лето для строи­телей — что жатва для хлеборобов: три четверти го­дового плана тянет. Да и путевка была желанная — к морю, в Алушту, — великими трудами добытая.

Выросший в степи и поздно, лет в двадцать семь, познакомившийся с морем, Фуат Мансурович полюбил его безоглядную манящую ширь. Целыми днями он пропадал на берегу и, уезжая, подолгу скучал, считал дни и месяцы до нового свидания. Домашние знали об этом, но не разделяли его тягу к морю, предпочитая лес, тихие озера, поля, — наверное, оттого, что жена была родом из Белоруссии. Однако, понимая, что ра­бота выматывает Бекирова до предела, всегда стара­лись создать ему условия для полнокровного отдыха. Потому они и огорчились, что у отца может сорваться путешествие к морю. О том, чтобы отложить поездку в Мартук, и речи быть не могло. Правда, вызва­лась поехать жена, обещала уладить все сама, все-таки юрист, народный судья, но Бекиров знал, как бы это огорчило Минсафу-апай, потому и решил отправиться сам.

Жена дала ему справочник по социальному обес­печению, на всякий случай кое-где закладки вложила. В общем, казалось, что за неделю, ну, максимум дней за десять он уладит дела и еще успеет к морю. С тем и отбыл он в родные места.

Бекиров свыкся с поездками. Трест был республи­канский, и объекты находились в каждой области, в каждом городе, а теперь вот и аграрно-промышленные комплексы начали возводить в районах. Так что на­чальники не особенно засиживались в кабинетах. Но с железной дорогой у него были связаны и давние, юношеские воспоминания. Учился он неподалеку от дома, в пяти часах езды, в Оренбурге, и домой наезжал через неделю: то картошки прихватить, то каравай домаш­него хлеба, тогда в Мартуке еще в каждом доме пекли свой хлеб, то яиц, а зимой иногда и мяса. В первые годы студенчества тянуло к друзьям детства, к мартукским девчатам. Уезжал он из дома в полночь ташкентским почтовым. Сразу после танцев в районном Доме культуры забегали веселой гурьбой к Бекировым, где Минсафа-апай поджидала с самоваром, а отчим давно уже спал. Наскоро, подшучивая друг над другом, пили чай, потом кто-нибудь прихватывал тяжелую спор­тивную сумку Фуата, а он, стесняясь материнских ласк, торопливо прощался с матерью; и опять с шумом, рас­певая что-нибудь залихватское, компания подавалась на вокзал. Ездил он, как и все студенты, в переполнен­ных общих вагонах, каким-то чудом всегда отыскивая свободную багажную полку у самого потолка, и, тут же умостив под головой сумку, проваливался в крепкий мо­лодой сон. А иногда подолгу стоял в безлюдном тамбу­ре, не замечая холода, вспоминал с нежностью, до слез в горле, как это бывает только в молодости, какие за­мечательные у него друзья и какая прекрасная девушка согласилась проводить его. Вот тогда он и полюбил поезда, хотя ни разу не ездил в роскошных спальных вагонах, где зеркала во всю дверь и яркие ковровые дорожки устилают коридор, а на нежно-зеленый велюр мягких диванов падает интимный свет матовых ночни­ков.

Стоя у окна, вглядываясь в бескрайнюю, выжжен­ную жарким солнцем казахскую степь, Бекиров то и дело мыслями возвращался к отчиму. Нет, не о пред­стоящих пенсионных делах думал он. Сейчас, под мер­ный стук колес, он остро ощутил, как коротка челове­ческая жизнь. О том, что она коротка, в свои тридцать семь Фуат Мансурович, разумеется, знал, но так остро, до волнения, он почувствовал это только теперь. Как же так? Этот как будто совсем недавно гибкий, по-юно­шески стройный мужчина, мастерски игравший за «же­лезку» в волейбол и приезжавший к ним на голубом, сиявшем хромом и никелем трофейном велосипеде «диа­мант» — неслыханной роскоши на селе послевоенных дет, — уже уходит на пенсию. И еще более странным казалось то, что он, ловкий и смелый, имевший в селе больше всего орденов, нуждался сейчас в его, Фуата, помощи. А ведь когда-то, мальчишкой, он с отчаянием думал, что ни на что не сгодится в жизни, а уж стать таким человеком, как отчим, — казалось совсем неве­роятным. Да и мог ли он тогда подумать, что когда-нибудь хоть чем-то сможет помочь Исмагилю-абы? Ко­нечно, нет! Даже сейчас, почти через тридцать лет, Бекиров словно услышал в пустом коридоре задорный смех сильного, уверенного человека — так смеялся от­чим.

Встречала его мать. Не видел ее Фуат Мансурович лет пять. Минсафа-апай в последние годы крепко сда­ла. С тех пор как его перевели из управления в трест, и отпуск не каждый год выпадал, да и к морю тянуло, однажды всей семьей даже в Болгарии побывали, день в день уложились, Бекировы все откладывали поездку к старикам на следующий год. Да и сама Мин­сафа-апай перестала приезжать в гости, ноги стали по­баливать, а в поездах теперь, хоть зимой, хоть летом, не пропихнуться, словно весь народ великое переселение затеял, мука одна, а не дорога. Самолетом мать летать побаивалась. Кто ее знает, эту крылатую машину, на колесах спокойнее. И главный довод у матери — корову не на кого оставить, прежние соседи в город, к детям подались, а новые, интеллигенты, сами ни скота, ни птицы не держат, не то что за чужим хозяйством при­глядеть. Корова же уход любит, времени требует. Так вот и не виделись лет пять, а для тех, у кого время не в гору, а под гору бежит, ох как заметны эти долгие годочки.

Мать у Фуата Мансуровича долго красивой и стат­ной была. Не зря, наверное, завидный жених Исмагиль ее с ребенком взял, хотя в каждом доме невеста любо­го возраста нашлась бы. Трое, трое всего парней вер­нулись в Мартук с войны, а ушло... лучше и не вспоминать.

Вросший окнами в землю дом, где родился Фуат Мансурович и во двор которого когда-то лихо вкатил на «диаманте» Исмагиль-абы, стоял раньше у дороги. Теперь на этом месте отцветал запущенный розарий. Розарий был разбит давно, во времена всеобщего увле­чения Мартука розами, а теперь здесь росли густые, одичавшие кусты, как ни странно ярко и щедро зацветшие с тех пор, как оставили их без внимания. Вплотную к колючим кустам жался веселым штакетник: красно-бело-синий, так его всегда красил отчим, так же чередуются цвета и теперь. С обеих сторон невысокого заборчика в землю были врыты лавки. Толстые плахи, на которых нацарапаны дорогие для кого-то девичьи имена, потемнели, а одна чуть треснула. Бекиров хоро­шо знал эти лавочки. Они, как розы, а позже персид­ская сирень, были в свое время очередным увлечением Мартука. У каждого дома, у каждого палисадни­ка имелась лавочка, скамейка на свой лад, и у жителей считалось доброй приметой, если по весне в скворечни­ке поселилась птаха, а молодые облюбовали скамеечку у их дома. Была заветная скамеечка и у Бекирова — на Ленинской, у дома сапожника дяди Васи Комарова.

Новый дом, стоявший в глубине двора, был выстроен отчимом лет пятнадцать назад, когда Исмагиль-абы был еще в силе и наконец-то деньги завелись в семье. Тогда Фуат Мансурович только окончил институт и работал на Крайнем Севере. Помогая застройке день­гами, Фуат Мансурович уверял для успокоения роди­телей, что вернется, отработав положенное, домой на­всегда. Тем более, что писали родители ему: организу­ется в Мартуке строительно-монтажное управление и решено строить в их краях два крупнейших, неви­данных доселе элеватора.

Дом строили, нанимая людей. Саман купили у цы­ган, промышлявших летом этим трудным ремеслом. Хотя выглядел отчим тогда еще молодцом, но на тя­желую работу уже не годился. Зато архитектором, про­рабом, бригадиром, снабженцем был отменным и, на­нимая людей, знал, кто на что способен. Плотничал од­ноногий Гани-абы Кадыров. Какие песни пел за работой неунывающий, громкоголосый, единственный в селе башкир! Минсафа-апай часто заслушивалась и припаз­дывала с обедом. И какие резные наличники, какого ве­селого петушка на коньке крыши оставил на память о своей работе Гани-абы, люди по сей день останавлива­ются полюбоваться, проходя мимо дома Бекировых, а ведь об этих «излишествах архитектуры» с мастером не сговаривались.

По дороге с вокзала Минсафа-апай, обрадовавшаяся сыну, но как будто уже пожалевшая о своей затее, стро­го-настрого предупредила его, чтобы дома ни слова о пенсии, а уж если и пойдет он в собес, то осторожно, чтобы не дошло до отчима.

Вечерело. Мягкий, покойный закат, обещавший на­завтра хороший день, розово окрасил полнеба за огородами, когда они с матерью добрались до двора. От­чим, видимо, только закончил поливать из шланга зе­лень, цветники, запущенный розарий, и асфальтовая до­рожка, нагретая за долгий день жарким солнцем, чуть дымилась. В воздухе стоял запах земли, сада, пахло так, как может пахнуть после дождя только в деревне. Он стоял у самовара, добавляя из совка истлевающие рубиновые куски угля, чтобы медный красавец запел; видимо, это было главным заданием Минсафы-апай, потому что тут же, на летней веранде, уже приготов­лен был стол.

Внешне отчим изменился мало, только заметно по­редел его седой ежик, стрижка, которой тот не изменял всю жизнь. Но Фуат Мансурович заметил, как мал и худ сделался отчим, словно подросток, даже его шес­тиклассник сын обошел деда. Что-то так же незаметно сместилось в лице и дикции, но Бекиров понял сразу, в чем тут дело, наконец-то отчим поставил зубные про­тезы, дошел все-таки черед заняться и собой.

Они как-то неловко, словно смущаясь, обнялись, и Бекиров ощутил острые лопатки отчима под теплой фланелевой рубашкой. Минсафа-апай, что-то наскоро убрав, что-то добавив, пригласила мужчин к столу.

Исмагиль-абы прихватил из ведра у колонки чекуш­ку захолодевшей водки. Выпили за приезд и закусили первыми, с собственного огорода, малосольными огур­цами. Слово за слово, отчим спросил, надолго ли, или опять на пару деньков?

— Наверное, надолго, — ответил Фуат Мансурович и неожиданно добавил: — Соскучился я по дому... — и тут же понял, что не слукавил, сказал правду.

Ему было радостно ощущать на себе теплые взгля­ды матери, чувствовать ненавязчивое внимание отчима. Приятно было вдыхать забытые запахи тлеющего само­варного угля, свежей кошенины, уложенной на просуш­ку на крыше низкого сарая, удивляться по-деревенски пахучему аромату масла, молока. Ему захотелось по­жить дома, куда когда-то собирался вернуться навсегда, а по существу, живал несколько раз, наездами. Л ведь отчим, узнав о решении Фуата уехать с Севера в Сред­нюю Азию, записал дом на имя приемного сына. Вот и выходило, что хозяин приехал в родной и собственный дом.

Таких домов в Мартуке раньше не было; можно сказать, с Бекировых началось строительство больших, просторных, со стеклянными верандами домов. Теперь, правда, пошли дальше, и веранды сделали теплыми, и воду в дома провели, и отопление паровое с собствен­ным котлом у добрых хозяев сейчас не редкость. При­шла, пришла и сюда хорошая жизнь, забыты голод и холод - вечные спутники степного Мартука. Так по­лучилось, что Фуат Мансурович, считай, и не жил дома, как пришла сытая жизнь в эти края. А пришла она сю­да с целиной, и первый достаток, правда, тогда еще не коснувшийся крепко Бекировых, стал заметен только в самом конце пятидесятых, когда Фуат уже студентом был. Каждый лишний рубль шел на него, хотя жил Бекиров, как многие, скромной, рассчитанной до копей­ки жизнью, — студенчество тогда умело обходиться без излишеств.

Определили старики сына на его половине дома — большой зал с роскошным фикусом и темноватая спаль­ня, так она была задумана в проекте, ведь, ожидая Фуата Мансуровича, надеялись и невестку увидеть в новом доме. Каждый раз проездом, проживая несколько дней в отчем доме, Фуат Мансурович думал, как бы сло­жилась его жизнь, вернись он в Мартук, и иног­да такой красивой и безмятежной рисовалась она, что казалась похожей на сказку, на мираж, и взволнован­ный Бекиров вдруг улыбался и враз успокаивался, ибо в этой удобной, с опорой на родителей и крепкое хозяй­ство жизни не было, однако, места главному — его ра­боте. Фуат Мансурович по призванию был инженер-мон­тажник. В начале шестидесятых попасть на Крайний Север было совсем не просто, распределяли туда луч­ших, а на Бекирова пришла персональная заявка, ибо по его проекту, студента-третьекурсника, уже два года били свайное основание на мерзлых грунтах. На Се­вере ценят сметку, знания и умение, истинная значи­мость каждого определяется быстро, потому там и Бе­киров быстро нашел свое место, а бывалые северные строители признали в нем инженера.

Когда первый управляющий Бекирова получил зада­ние возвести в кратчайший срок в Средней Азии хими­ческий комбинат, то единственной просьбой его к парткому было разрешить взять с собой несколько коллег, в число которых попал и Фуат Мансурович. Бекиров понимал, что нет пока применения его знаниям дома, а на масштабность, с которой столкнулся на Севере и ко­торая быстро приручила его мыслить крупными категориями, рассчитывать не приходилось и вовсе. Ведь даже элеватор, который начали возводить с запозда­нием на два года, еще и «заморозили» лет на пять. Да и какая особенная мудрость требуется в строительстве элеваторов? Отладить подвижную опалубку и день и ночь гнать бетон - для этого большого ума не надо, ос­новное— создать сильную группу главного механика да найти толкового мужика на бетонный узел. Родителям он, конечно, об этом никогда не говорил, подумали бы — ишь какой инженер выискался, масштабы ему подавай. Старики считали, что подался Фуат с Севера в Сред­нюю Азию потому, что СМУ в Мартуке создали с опозданием года на два, да и хлипким оно оказалось, а позже уже сын корни пустил на узбекской земле: же­нился, ребенок. Конечно, вернись он в Мартук, думал иногда Бекиров, нашлась бы служба и для него; но был бы он что капитан без моря или летчик без не­ба, а работа для мужика — главное, это Фуат Мансу­рович усвоил в небогатом работой поселке с детства, хотя речь тогда шла даже не о любимом деле.

Все же дома, в Ташкенте, не в меру запруженном дипломированными специалистами, на три четверти вы­ходцами из маленьких местечек, как и он сам, Фуат Мансурович иногда с некоторой жалостью думал о своих коллегах, не состоявшихся по большому счету инжене­рах, напрасно протирающих штаны в раздутых штатах отделов и бюро. Как бы, наверное, они могли сгодиться у себя на родине, дома. Этим людям, которым масштаб­ность противопоказана по их сути, в малом, наверное, удалось бы показать себя, ведь строится страна-то из края в край, сейчас в любом раньше забытом богом уголке высится башенный кран. Но нет, привыкли, при­терлись, так и живут по многим городам, иногда вспо­миная с тоской о родных хуторах, аулах, кишлаках, се­лах несостоявшиеся горожане и не очень грамотные инженеры. Найти себя — это не только привилегия юно­сти, найти себя и выбрать дорогу – это дело всей жизни.

Утром, когда Фуат Мансурович проснулся, отчима уже не было: промкомбинат, в котором Исмагиль-абы трудился тридцать с лишним лет, начинал работу с по­ловины восьмого.

Чай пили на веранде, с распахнутыми в огород окна­ми. Бекиров пребывал в добром расположении духа, хорошо выспался и даже сны видел приятные, о давней, отроческой жизни в Мартуке. Минсафа-апай, за­метившая это, приободрилась; вчера на вокзале ей показалось, что Фуат приехал скорее по долгу, чем по велению сердца. Но сейчас она видела, как радует сына солнышко, гулявшее в огороде, пыхтящий само­вар, видела, какими соскучившимися глазами огляды­вает он соседние дворы за ветхими, покосившимися плет­нями, как тянется то и дело взглядом к жеребенку в казахском дворе у Мустафы-агая. Сидели они долго, Минсафа-апай дважды подкладывала из совка жаркие угли, чтобы не кончалась песня надраенного до золото­го блеска ведерного самовара. Казалось, не иссякнут сыновние расспросы и не будет конца ответам, потому как за каждым ответом чья-то жизнь, так или иначе соприкасается с давними днями. Но разговор их пре­рвали: пришли две казашки, которых мать тут же уса­дила за стол. И, обращаясь к той, что постарше, своей ровеснице, сказала, гордясь, вот, мол, сын приехал в отпуск из Ташкента, большим инженером там работает... А та ответила, что помнит Фуата, как мальчишкой с другими ребятами приходил когда-то к ним во двор по­здравлять с гаитом, да жаль, мол, не щедро она ода­ривала их, время трудное было, а сейчас милости про­сим, барана зарежем, гостем будете, слава аллаху, жизнь и к нам повернулась лицом.

Фуат Мансурович, выпив с ними традиционную пиа­лу чая, потихоньку оставил женщин за столом, а сам подался в поселок. Весь день не шло у него из головы, кто же эта аккуратная старушка в розовом бархатном жилетике и где, в какой стороне их усадьба, но так и не вспомнил, а ведь Мартук его детства была не так уж велика. За последние пять лет многое измени­лось: грейдерная Украинская улица покрылась ас­фальтом, почти исчезли на ней старые дома, поотстроились заново, считай, все. Теперь новая мода пошла — обкладывать светлым кирпичом-сырцом саманные дома снаружи, и веселее, наряднее стала улица. Узнавая и не узнавая усадьбы, на чьи огороды не раз, бывало, в детстве совершал лихие налеты, а позже тайком рвал с грядок цветы для девчат, Бекиров незаметно прошел собес, старое, под ржавой крышей здание. На его па­мяти там всегда и отдел образования ютился в двух крошечных ком­натах. «Ладно, успеется», — подумал Фуат Мансурович и не стал возвращаться. Проходя мимо промкомбината, Бекиров замедлил шаг, а потом и вовсе остановил­ся, захваченный воспоминаниями. Перейдя через доро­гу, присел с сигаретой на лавку в тени акаций у весе­лого, желтой окраски, обшитого деревом дома. Пром­комбинат, главный кормилец Мартука, долго, до тех пор, пока целина не набрала силу, оставался един­ственным работодателем поселка. Фуат Мансурович знал все ходы и выходы на его казавшейся тогда огромной территории, ведь не раз приходилось носить в сумерках отчиму скудный ужин, — случалось, Исмагиль-абы ра­ботал в цехе до глубокой ночи. А в праздники, умытый и по возможности принаряженный, мальчишкой бегал сюда на утренники. Какие елки, с какой выдумкой ор­ганизованные, проводила артель (так в просторечии на­зывали в селе промкомбинат)! А подарки, вручаемые «настоящим» Дедом Морозом (не издерганной теткой со списком), даже по нынешним меркам были истинно но­вогодними, ибо уже за два-три месяца готовились пора­довать детей, и людей равнодушных, способных урвать на ребячьей радости, за версту не подпускали к светло­му, праздничному.

Бекиров осматривал выросшие и вытянувшиеся вверх на три-четыре этажа новые цехи комбината, Знал он, что вон в том дальнем угловом здании на втором этаже отчим стегает ватные одеяла, а уж какие они получаются мягкие, с красивым узором-строчкой, из ярких атласов и цветной хлопчатки, Фуат Мансурович вчера видел сам. Одеяла эти хорошо раскупались в рай­оне, а теперь и облпотребсоюз присылает заявки, успе­вай только стегать, не залеживается работа Исмагиля-абы. Хотелось Бекирову подняться к отчиму в цех и, никуда не спеша, посидеть рядом, не мешая, а потом вместе через весь поселок вернуться домой, до обеда-то отчиму уже недолго. Но опять Фуат Мансурович решил, что успеется, нечего торопиться. Вдруг пришло на ум, что стоило бы рассказать о волоките с пенсией отчима парторгу комбината; хоть дед и не партийный, зато ветеран комбината, а не перекати-поле, кому в трудо­вой книжке и штамп некуда ставить; к тому же фрон­товик, орденоносец.

Бекиров встал и решительно направился к одноэтаж­ному, под цинковой крышей, административному флиге­лю, единственному зданию, оставшемуся с прежних вре­мен. Но комната парткома оказалась на замке, а спра­шивать кого-нибудь, по какому случаю закрыто, не хотелось, того и гляди до Исмагиля-абы дойдет: мол, сын парторга разыскивает.

Он уже выходил из узкого темного коридора на ули­цу, как вдруг его окликнули:

— Федя...

В Мартуке, где двор ко двору жили русские, немцы, украинцы, татары, казахи, а в давние времена, когда он учился в школе, еще и чеченцы и ингуши, всех звали на русский лад, и никого это не обижало; только иногда, когда дело доходило до документов, слу­чалась путаница: оказывалось, что какой-нибудь Гри­горий, которого сызмальства все знали как Гришку, по паспорту оказывался Гарифуллой. Вот и он для всех здесь был Федей, а отчим — Алексеем.

Обернувшись, Бекиров увидел тетю Катю, жившую раньше, напротив, через дорогу. Сколько помнил Беки­ров, она всегда работала в бухгалтерии артели. Она об­няла Фуата Мансуровича, и они вместе вышли во двор.

— Сколько ж лет я тебя не видела, Федя... Помню, с Севера в отпуск на новоселье приезжал, тогда я еще плясуньей и певуньей была. Добрый дом отгрохал Алек­сей, хвалился тогда, что женить тебя будет и внуки, мол, скоро по дому просторному побегут... Как, дети-то есть?

— Есть один, парень.

— Мы ведь теперь получили казенную хату за же­лезной дорогой, строиться нам, старикам, не по силам, да не по деньгам. А дети, как и ты, разлетелись, не ча­ще, чем тебя, вижу. Как матушка? Я ее ведь тоже го­да два не видела. Вот, господи, в одном селе, называет­ся, живем... Раньше-то я часто у вас бывала, попила чаю из вашего самовара, бывало — с сахаром, бывало — «вприглядку», всяко довелось. Иное время и вспом­нить страшно. Слава богу, что на старость и к нам жисть людская пришла. А ты зачем к нам в артель по­жаловал, Федя?

— Да вот с парторгом хотел увидеться, только вы уж, тетя Катя, отцу об этом не говорите.

— А, понимаю. Характер у Алексея мужской, дваж­ды не просит. Слышала, обиделся он на собес. Это хо­рошо, что ты вызвался помочь старику, такое уж вре­мя бумажное, к справке справка требуется, а иную справ­ку добыть — в пояс кланяться нужно, просить, а твой отчим смолоду такой, умрет с голоду, но не унизится. Настрадалась, поди, родительница твоя от гордыни его? Правильно жил твой отчим и от других того же тре­бовал, да люди-то все разные. Ты помоги, помоги старику. А у меня давно все готово, все подсчитано, не шиб­ко, правда, много получается, но все поскребла, триж­ды просчитала, ничего не упустила. Не было денежной работенки в наших краях, хоть надрывались порой, да ты и сам, чай, помнишь...

Бекиров промолчал.

— Я отдам тебе, Федя, папочку с документами на время, посмотри сам, просчитай, дело нехитрое. Дам, хоть и не положено, с Алексеем нас жизнь и смерть связывает. Ведь с ним уходил на службу, на его гла­зах погиб, им похоронен мой Дмитрий. Дружки нераз­лучные были.



Тоненькая папка на тесемочках хранила не только выписки из приказов, ведомости заработной платы за многие давние годы, расчеты и прочие финансовые до­кументы, необходимые для установления размера пен­сии отчиму, она хранила историю их семьи. По ней мож­но было проследить почти всю жизнь Исмагиля-абы, пожелтевшие листы бумаги возвращали Фуата Мансу­ровича к детству, отрочеству. Иногда в комнату, где он сидел за письменным столом, незаметно входила Мин-сафа-апай, она бережно, как могут обращаться с доку­ментами только мало учившиеся люди, брала какую-нибудь бумажку, исписанную выцветшими фиолетовы­ми чернилами, и тут же узнавала в строчках, выведен­ных тонким ученическим пером «рондо», руку Кати Панченко, их бывшей соседки. Поначалу Фуата Мансуро­вича удивляло, что мать, только глянув в ведомость, в строку, где указаны жалкие гроши, что зарабатывал муж более чем двадцать лет назад, помнила, не вчи­тываясь в документ, за что они были выплачены. И тут же, если была в настроении и не одолевали дела, начи­нала рассказывать о чем-нибудь примечательном, па­мятном из того давнего года. Рассказывая, она танком утирала краешком платка слезы. И перед Фуатом Мансуровичем из полузабытых и вдруг озаряемых яркой вспышкой памяти картин складывалась не только судь­ба их семьи, а еще и история артели Мартука. Па­мять матери удивляла сына еще потому, что, прора­ботав на одном предприятии много лет, отчим сменил десятки профессий — пойди упомни. Нет, Исмагиль-абы никогда не был летуном, бездарью, неумехой. «Золотые руки, золотая голова» — так все говорили про отчима, это Фуат Мансурович слышал сам, и не раз. Дело было в ином: артель долгие годы была маломощной, да и планирование, с нынешних высот Бекирова, казалось сейчас бестолковым, если не сказать безжалостным ко многим и многим маленьким местечкам, подобным Мартуку. Чуть ли не каждый год открывались одни це­хи и закрывались другие. Едва обучив людей, набрав си­лу и начав кое-как выполнять план, обрадовав забрез­жившей надеждой хорошего заработка, бессменный председатель артели Иляхин вынужден был нести рабо­чим горькую весть: закрывали цех по велению област­ных деятелей. А через год, растеряв оборудование, лю­дей, вновь спешно организовывали цех, зачастую изго­товляли прежнюю продукцию. Каких только цехов не имела артель: и шорный, и кондитерский, и даже сани — кошевые, легкие, быстрые, в которых разъезжа­ли председатели колхозов всей области,— делали в Мартукской артели. Богата все же наша земля умель­цами и толковыми мужиками, если даже в крошечной Мартуке за любую работу брались — хоть чесан­ки валять, хоть тулуп, полушубок справить, хоть шаль-паутинку связать, и получалось одно загляденье, так что память о них до сих пор не выветрилась. А все эти артельные ликвидации начинались с сокращения шта­тов. Но миновала сия чаша Исмагиля-абы, работник он был умелый и безотказный, да и по праздникам, при всех орденах, которым было тесно на его неширокой груди, сидел всегда в президиуме; так что неудобно было с фронтовиком худо обходиться. Пряча глаза в пол или отводя в сторону, говорил обычно Иляхин: «Ты уж, Алексей, не обессудь, опять в новый цех учеником пойдешь, ты одолеешь...» Потому-то и встречались Фуату Мансуровичу ведомости с графой, где отчиму причиталось 280—320 старых рублей, а работали тогда не толь­ко без свободной субботы, но и воскресенья частенько прихватывали.

Но Минсафа-апай вспоминала не только грустное; вдруг, казалось бы, не к слову, глядя в те же графы, она говорила, что это был месяц выборов. Тепло, с волнением, с посветлевшим лицом, упоминала она по име­ни-отчеству тогдашних депутатов. И Фуат Мансурович, уже вполуха слушая мать, видел радостные, праздничные дни выборов в Мартуке. Главный агитпункт, где проводились и сами выборы, располагался тогда в школе, и по вечерам в агитпункте, уже за месяц до срока играла радиола, ярко горели огни. А в день выборов, затемно, когда он еще спал, родители уходили голосовать. Возвращались они веселые, возбужденные видимо, успев пропустить рюмочку-другую с друзьями, сослуживцами, родственниками; дело не зазорное в та­кой всенародный праздник, а мать еще и напляшется и под русскую гармонь, и под татарскую тальянку с ко­локольчиками. Возвращались они всегда с чем-нибудь вкусным: апельсинами, халвой, ржаными пряниками или копчеными лещами, товарами редкими и потому памятными по праздничным дням.

Позавтракав, он и сам, торопливо одевшись, бежал в школу. Празднество уже было в разгаре. В зале под радиолу танцевала молодежь. В классах - под баян, аккордеон, гитару, в каждой компании свой инстру­мент — плясали или пели люди постарше, семейные. Ра­ботали буфеты, магазины. Торговали пивом, по такому случаю щедро завезенным из города. А во дворе шко­лы стояли запряженные каурые секретаря райкома. Ду­ги, сбруя, да и сани были ярко украшены. В санях стоял ящик для голосования, обитый кумачом; прямо к до­му подъезжали к старым и немощным, чтобы и те смог­ли отдать свой голос за кандидата, которого поддержи­вал весь Мартук. Праздник начинался вечером накануне; молодежь и не расходилась до утра, голосо­вали первыми, к десяти утра Мартук уже рапор­товала о выборах в область, а праздник, рекой выплес­нувшись на улицы и в дома, продолжался до позднего вечера.

Захваченные воспоминаниями, засиживались они с матерью иногда часами, а однажды проговорили до са­мого обеда, опомнились, только увидев у калитки отчи­ма. Фуат Мансурович от растерянности не все бумаж­ки успел припрятать, но Исмагиль-абы, к радости ма­тери, не обратил на них внимания.

За столом и позже, поливая с отчимом по вечерам огород или мастеря что-нибудь по хозяйству,— а дел в любом доме всегда с избытком,— Фуат Мансурович лишь изредка перекидывался о отчимом малозначащи­ми фразами, в основном только по делу. Бекиров уже успел заметить, что у мужчин со своими отцами со временем контакты становятся гораздо труднее, слож­нее, что ли, чем у женщин; у тех, кажется, наоборот, с годами дочери теснее сближаются со своими матеря­ми. Может, оттого сейчас так получалось, что в детстве Бекиров и его сверстники не видели дома такой уж особой ласки, и вообще не до того тогда было. У роди­телей одна была забота — как бы накормить ребятишек, обуть, одеть хоть как-то. Уходили на рассвете, прихо­дили с закатом, но заработанного едва хватало, чтобы свести концы с концами. До ласк ли было. Фуат, хоть всего шесть лет ему исполнилось, не называл отчима отцом, потому что уже знал — его отец, танкист, погиб под Москвой; да и позже никогда не называл его «ати», а всегда «абы». Хотя, помнится, поначалу Исмагиль-абы, чтобы привык к нему парнишка, много времени потратил на него. Рискуя расшибить, ободрать сияющий хромом «диамант», научил его раньше всех мальчишек кататься на велосипеде. И санки, и коньки самодель­ные, и лыжи-самоструги сделал Фуату, но так ни разу и не услышал долгожданного «ати». Вспоминая это, Фуат Мансурович даже сейчас не мог понять причину дет­ского упрямства. Ведь у многих не было отцов, а у не­го был, такой замечательный,

веселый, да еще с орде­нами - и Фуату завидовали все мальчишки, считая, что дядя Алексей самый сильный в Мартуке, хотя и намного меньше ростом, чем отец Петьки Васятюка.

В отсутствие матери Фуат Мансурович открывал ста­рый, окованный медью китайский сундук, некогда де­вичье приданое бабушки. В узком боковом отделе он находил ордена и медали Исмагиля-абы. Даже по ны­нешним скептическим меркам людей, не нюхавших вой­ны, награды отчима были высокие, и было их действи­тельно много: девять. И первый орден отчим получил в тридцать девятом, на озере Хасан. Рассматривая вновь эти ордена, к которым в детстве его тянуло как магни­том, Фуат Мансурович вспоминал; хоть и трудно было принимать в те годы гостей, а все-таки праздники не обходились без них. Водкой тогда баловались только по особо важным случаям или ставили бутылку-другую в красном углу стола для дорогих и редких гостей — не по карману мартучанамам была она. А готовили хо­зяева, встречающие гостей, за неделю-две до праздни­ков «бал» — разновидность русской бражки, медовухи. Напиток не крепкий, но с градусами, и готовили его в каждом доме по своим рецептам. Людей, гнавших подобное зелье на продажу, не было, и власти смотрели на производство «бала» для себя сквозь пальцы. Фуат Мансурович, перебирая ордена и медали, вспоминал, что обычно в такие дни отчим на свой полувоенный френч прилаживал только вот эти три ордена, теперь-то Бекиров знал им цену — ордена Славы. Но это было давно-давно, когда отчим со своей матерью, бабушкой Зейнаб-аби, только приехал к ним насовсем; тогда он еще разъезжал на «диаманте» и не пропускал ни од­ной игры в волейбол за «Локомотив», команду станции, за которую играл еще до войны. Раньше — Фуат пом­нил это хорошо, потому что об этом говорили и сопли­вые мальчишки и судачили всегда соседки, — за ор­дена и медали выплачивали деньги, не ахти какие, но, поскольку у отчима наград таких было немало и если учесть, что в Мартуке каждая копейка была на счету, ибо заработать-то ее особенно негде, они были большим подспорьем. С наградных-то и баловал иног­да Исмагиль-абы Минсафу-апай и Фуата. Но выплаты очень скоро отменили. В Мартуке событие это, считай, никого, кроме отчима, не коснулось. Фуат пом­нил, как переживал, маялся отчим, ведь выплаты были не только подспорьем семье, а как-то поднимали его в глазах сельчан; не просто фронтовик, а воевал как надо, потому и почет, награды... и вдруг как обухом по голове! Маялся отчим еше и потому, что были люди, намеренно подначивавшие его, называвшие ордена «железками»; по их словам выходило, что теперь, после отмены выплаты, все равно, кто хорошо воевал и кто за спины товарищей прятался. Война, мол, кончилась, новая жизнь началась — все с нуля, старое, мол, пе­речеркнули. И еще помнит Фуат, как у них дома на Октябрьские праздники отчим подрался из-за этого с каким-то мужиком, приехавшим из Оренбурга с мелоч­ной торговлей.

— Провокатор, сволочь! — кричал разъяренный Ис­магиль-абы, и рыжие веснушки, словно капли крови, горели на его мертвенно-бледном лице. — Я бы таких, как ты, расстреливал на месте, гнида, спекулянт...

Его едва удерживал, обхватив сзади, первый друг и первый силач в округе, Алексей Тунбаев.

А торговец, ретируясь, показывал кукиш и зло ог­рызался:

— Вояки... обвешались, как бабы, побрякушками и хотите тут порядки фронтовые завести... Поплачете, хлебнете еще горюшка на гражданке со своей совестью и правдой, бесштанные генералы...

С тех пор отчим реже доставал из сундука свои ор­дена. Гулянок в праздники с дракой, руганью Фуат Мансурович не помнил. Больше взрослых ожидал Фуат прихода гостей. Чаще всего бывали у них дома одни и те же люди: Васятюк, соседи Панченко, несколько орен­бургских татар — отчим был родом оттуда, одна-две вдовы, подружки Минсафы-апай, и всегда Гани-абы, плотник, с деревяшкой вместо левой ноги, первый пе­сенник и гармонист. А какие песни, татарские, башкир­ские, русские, украинские, певали на этих вечеринках! За песни больше всего и любил гостей Фуат. А иногда вдруг — тогда еще много говорили о прошедшей вой­не — заводили разговор о солдатских путях тех, кто собирался за столом. Обычно начиналось со слов: «а вот в Германии» или «а в Польше...». И разговор чаше всего был о мирном: об укладе, привычках, нравах, хо­зяйствовании, о скоте... Но вспоминали и о боях, о жес­током. Да разве можно было избежать этой темы, если и в Германии, и в Польше остались навечно друзья, то­варищи, земляки. Отчим, как ни странно, чаще всего уклонялся от таких разговоров, но всегда находился в компании новый человек, который знал или слышал о его наградах и, естественно, спрашивал, а этот орден, мол, за что, а этот? Исмагиль-абы отвечал коротко: за форсирование Днепра, за освобождение Киева, за Брест, за выполнение особо важного задания. Но из­редка, под настроение, а то подогретый воспоминания­ми своего друга Васятюка, рассказывал и Исмагиль-абы.

Из этих рассказов постепенно у Фуата сложился образ отчима-фронтовика. Сейчас в этом не по возрасту сдавшем, немногословном и тихом старичке очень было трудно признать солдата, и солдата далеко не робкого десятка. И Фуат Мансурович то и дело возвращался к тому давнему образу, нарисованному детским вообра­жением. Воевал Исмагиль-абы в разведке, а точнее — обеспечивал разведке связь. Забираясь в тыл, подсоеди­нялся к вражеской сети, а офицер, знавший немецкий, занимался подслушиванием. Разумеется, в таких ситу­ациях не раз и не два приходилось сталкиваться с немцами нос к носу, почти всю войну он ходил за линию фронта, иногда оставив за спиной километры ничейной, нейтральной территории, даже просто пройти по кото­рой было делом сложным и стоило многих жизней. Отчим был огненно-рыж и, наверное, действительно сма­хивал чем-то на немца. Почти всю войну, уходя на за­дание, он надевал форму солдата вермахта, тщательно подогнанную полковыми портными. Форма эта была у него на все сезоны, и автомат, с которым он не рас­ставался ни днем, ни ночью, был немецкий «шмайссер». Из рассказов, услышанных в детстве, больше всего запала Бекирову в память такая сцена. Отчим под но­сом у немцев подсоединяет на столбе провод для под­слушивания. Экипировка, наушники, инструмент, все чин чином — немецкий связист, да и только. А рядом, в густом кустарнике, — товарищи, ждут, когда сержант, спустив незаметно по столбу провод, дотянет его до офицера, знающего язык. И вдруг, совершенно неожи­данно, шагах в десяти появляются немецкие солдаты, человек пятнадцать. Завидев сержанта, они что-то ве­село кричат и смеются, сержант, опережая их, делает единственно возможное, торопливо берет в зубы кон­цы проводов и, так же весело улыбаясь, машет в ответ рукой. Рукава закатаны по локоть. Руки, лицо густо усыпаны яркими веснушками — весна. Веселый, храб­рый Ганс, на тонкой шее болтается «шмайссер», а у столба лежит ранец из телячьей кожи, загляни нена­роком — все немецкое, до губной гармошки. Все про­думано в разведке, но главная надежда на выдержку, хладнокровие, на характер. Даже через годы Фуат Мансурович словно чувствует, как предательски подра­гивают ноги отчима, того и гляди «когти» сорвутся, как руки невольно тянутся к вмиг потяжелевшему «шмайс-серу», но нельзя, и он долго-долго, сквозь холодный пот, улыбается и машет немцам, признавшим в нем своего...

Недели или даже десяти дней, как рассчитывал Бекиров, оказалось недостаточно, чтоб уладить дела, но, честно говоря, все эти дни Фуат Мансурович почти не вспоминал о путевке в Алушту. Напомнил ему об этом звонок жены, и Бекиров, чтоб не огорчать ее, сказал, что все уладилось и он послезавтра улетает к морю. А на самом деле на послезавтра он наметил поездку в Оренбург, и не потому, что хотел встретиться с городом студенческой юности, хотя поездка этим тоже была приятна; главное, нужно было внести в метрику отчима поправку в отчестве и уточнить для собеса дату рож­дения. Юные девицы из собеса и довольно молодая дама, их начальница, ни заглядывать в справочники, под­готовленные народным судьей Бекировой, ни выслуши­вать аргументы самого Бекирова не стали. И как понял Бекиров, здесь вообще мало кого выслушивали, и лю­бимой поговоркой, повторяемой много раз на дню, бы­ла: «Москва слезам не верит», хотя Бекиров и возра­зил, не сдержавшись, что Мартук далеко не Москва. Быстро оценив ситуацию, а главное, почувст­вовав непробиваемость стены равнодушия, потому как юные чиновницы надежно упрятались за букву закона, за какой-то пунктик его, поняв, что в любом случае они останутся правы, а пожалуешься — так отделаются выговором, который, по их же словам, им «до лампоч­ки», Фуат Мансурович смирился и решил все же пред­ставить документы, где в отчестве вместо «в» будет «ф», а в метрике вместо пятого марта будет девятое. А что этот человек тридцать с лишним лет подряд хо­дил по соседней улице на родное предприятие, ревност­ных законниц нисколько не волновало.

Выехал он ранним утром, поездом. Хотя дорога бы­ла и неблизкой, стала она еще длиннее, потому что поезд теперь до Оренбурга шел не пять, а шесть часов, явле­ние при нынешних скоростях совсем уже необъяснимое. В вагон он проходить не стал, хотя места имелись и была возможность еще подремать часок-другой, да и молодая проводница настойчиво приглашала, но он так и остался в громыхающем безлюдном тамбуре. Проте­рев носовым платком давно не мытое окно (платок, естественно, пришлось выбросить), Фуат Мансурович вглядывался в набегающие станции, разъезды. Путь этот он одолевал многократно, когда-то, как считалку, мог назвать он разъезд за разъездом, станцию за стан­цией от Мартука до Оренбурга и обратно. А вот теперь он узнавал только некоторые: Мартук, Яйсан, Акбулак, Сагарчин. Выпали, выветрились из памяти названия знакомых местечек, да и изменились они очень, выросли, одни названия и остались. В тамбуре вспомнился вчерашний, казалось бы, незначительный случай.

Утром Минсафа-апай, достав все из того же сунду­ка, где хранились ордена, с десяток облигаций сорок седьмого года, попросила Фуата Мансуровича прове­рить в сберкассе, может, и попали они под погашение, многие сейчас, мол, выигрывают. Часа два Бекиров про­вел в книжном магазине, где, на удивление, оказались нужные для него технические книги, справочники, ГОСТы, каталоги. Отобрав по нескольку экземпляров для технического комбината и библиотеки треста, он вспомнил о наказе матери и заглянул в сберкассу, где, к своей радости, получил тридцать рублей. Родители, потеряв надежду, что сын вернется к обеду, уже сидели за самоваром, когда заявился улыбающийся Фуат Мансурович. Он тут же торжественно передал матери новенькие хрустящие десятирублевки. И странно: не­ожиданно свалившиеся деньги не вызвали восторга ни у матери, ни у отчима. Бекирова это настолько удивило, что он решил пошутить:

— Так разбогатели, что и тридцать рублей вам не деньги?..

Но шутка, он понял, оказалась неуместной, и Бекирову кусок в горло не шел за обедом, и даже теперь, в безлюдном тамбуре, он чувствовал, как краской сты­да заливает лицо.

— Ах, сынок, — ответила, вздохнув, Минсафа-апай,— в сорок седьмом каждая эта сотенная бумажка была четвертой частью зарплаты отца...

И под грохот колес, поеживаясь от утренней прохла­ды, Фуат Мансурович вспоминал сорок седьмой год, тогда он учился в школе. В конце той зимы умерла бабушка Зейнаб-аби, мать отчима. Умерла тихо, не­заметно, как и жила. По мусульманскому обычаю по­койника хоронят в тот же день, хоронят, завернув в белую холстину. И дома, и у знакомых не нашлось не только метра новой ткани, но даже подходящей прос­тыни — по бедности, по тяжелому времени можно бы­ло и этим обойтись. Материал в магазинах тогда про­давали редко, да и то на паевые книжки, которых у них не было, а главное, денег в доме — ни копейки. Зима в тот год выдалась лютой, на один кизяк уходило поч­ти ползарплаты Исмагиля-абы, а тут еще ежемесячно удерживали на заем. В тот день Фуат не пошел в школу и помнил все до мелочей. Мать уже и не знала, к кому идти занимать, а отчим... разве он мог у кого что-ни­будь попросить? Разве если только у Васятюка, так тот жил еще беднее.

Фуат помнил, как Исмагиль-абы сначала сидел на­хмурившись, потом вдруг встал, торопливо оделся и, схватив стоявший тут же в доме бережно смазанный на зиму «диамант», главное украшение и гордость дома, единственный трофей с войны, исчез с ним в разгулявшемся буране. Через час он вернулся нагруженный свертками, в доме как раз ни щепотки чаю, ни кусочка сахара не было. Прихватил отчим и две бутылки водки, а оставшиеся деньги передал матери. Помнит Фуат, как бегал он по бурану из дома в дом, извещая, что бабуш­ка умерла. И потянулись в метель к заовражному кладбищу старики и молодежь. И что странно, несмот­ря на лютый холод, выкопали могилу быстро и легко. А мать только к обеду смогла найти двадцать метров дефицитной марли, в которой и схоронили Зейнаб-аби. Много лет спустя услышал Фуат Мансурович, как на каких-то пышных похоронах кто-то ехидно заметил, что Исмагиль, герой-орденоносец, единственную мать в марле схоронил, на десять метров бязи не раскошелил­ся. Но драться на этот раз отчим уже не стал, укатали сивку крутые горки, да и перегорела, улеглась боль. А «диамант», который Фуат с завистью и стыдом ожи­дал увидеть весной у кого-нибудь из ребят, так никог­да больше и не появлялся в Мартуке, словно в воду канул.

Вышагивая из края в край тесного и узкого тамбу­ра, Бекиров припомнил еще один случай, связанный с этой дорогой и отчимом. Тогда уже не было ни бабуш­ки Зейнаб, ни голубого «диаманта», и учился Фуат не то во втором, не то в третьем классе. По самой весне закрыли валяльный цех, или, как его еще называли, пимокатный. Отчим валял плотные войлочные кошмы. В степном и ветреном краю они незаменимы и пользо­вались большим спросом у казахов, заменяя ковры. Там же валял он и валенки, и легкие, изящные, из мерино­совой шерсти белоснежные чесанки, в основном жен­ские. Ремеслу этому он учился дольше всего. Непрос­тое и нелегкое дело. Целый день находится пимокатчик в мельчайшей едкой пыли низкосортной шерсти, в шуме, в грохоте, а главная трудность в том, что все руками, на ощупь делается, никаких тебе приборов — ни толщину, ни плотность измерить. Не чувствуют ру­ки материала, значит, брак, а ОТК, глуховатый Шайхи, лютовал, ибо работы никакой не знал и не любил, на лютости лишь и держался. Но одолел Исмагиль-абы и это ремесло. И появились в ту зиму у Минсафы-апай чесанки — загляденье, а у Фуата валенки, черные, мяг­кие, теплые. Этот цех по какой-то причине и закрыли. Многих тут же сократили, отчима, правда, оставили, но работы никакой не предложили. Не прозвучало на этот раз спасительное иляхинское: «Пойдешь уче­ником...» На работу Исмагиль-абы выходил, что-то там делал, короче, был на глазах у начальства. В те дни и предложил Гимай-абы, мездровщик с кожзавода (заво­дом назывался маленький цех артели) отчиму варить мыло. Мездры, мол, и поганого жира с плохо снятых кож предостаточно, а достать каустическую соду и химикаты артели, мол, под силу.

Быть золотарем или мыловаром считалось в селе делом последним даже среди не имеющих работы, но отчим, молодой мужик, едва за тридцать перевалило, раздумывать не стал, согласился, хотя и знал, что ни на волейбольную площадку, ни в кино те­перь не ходить, ведь разит от мыловара за квартал.

Запах мыла, пропитавший в тот год их дом, Фуат Мансурович помнил много лет, и от одного вида вязко­го хозяйственного мыла ему делалось плохо. Жена знала об этом и никогда не держала на виду мыло и не затевала стирок при Бекирове.

С этой вот идеей производства мыла и зашел отчим к Иляхину. Разговор председателя был короток: сде­лай ящик мыла, которое в области можно показать, а остальное, мол, за ним, Иляхиным. Разрешил Иляхин на свой страх и риск занять две комнаты на кожзаводе, котлы дал, угля выделил, бочку соды не пожалел, все, что на складе для работы нужного оказалось, выписал, хотя и не положено было.

Мыло в Мартуке и до войны не варили, и под­сказать-показать некому было. И Гимай-абы, подавший идею, тонкостей дела не знал, но опять же Гимай-абы посоветовал съездить в Оренбург, сказал, что мыло там татары варят, небось, не откажут в совете, на вся­кий случай дал адрес одного кожевенника.

В тот же день повеселевший Исмагиль-абы распро­щался с домашними и отправился на вокзал. Тогда скорые в Мартуке останавливались все, паровозы здесь заправляли водой и чистили топки. На дворе уже стоял май, теплынь и благодать, и Исмагиль-абы с ком­фортом, греясь на солнышке, на крыше мягкого ваго­на, быстро добрался до Оренбурга, только пришлось прыгать на ходу на Меновом дворе, потому что в Орен­бурге железнодорожная милиция вылавливала безби­летников.

В Оренбурге дела отчим уладил быстро. «Видать, здорово приперла жизнь, коль такой молодой и удалой мыло варить решился», — сказал рябой и лысый стар­шина мыловаров. А узнав, что Исмагиль-абы фронто­вик и земляк, секретов не утаил, все рассказал. И полмешка всяких химикатов дал на первое время, поверил на слово, что рассчитается в лучшие времена рыжий сержант в отставке.

Возвращался он таким же способом, как и приехал,| только садиться на скорый поезд с пудовым мешком было непросто. Но не зря он воевал в разведке, да и мягкие вагоны тогда имели лестницы с глубокими под­ножками. На ходу закинул отчим мешок на подножку одного вагона, а на подножку другого спального успел запрыгнуть сам, потом по крышам добрался до завет­ного мешка и, подняв его наверх, ехал, напевая и на­свистывая, радуясь удаче.

В то время в Среднюю Азию на тепло тянуло нема­ло шпаны. Ехали они таким же «плацкартом», как и отчим, по пути задерживаясь в городах и селениях, но конечной целью их был далекий и хлебный Ташкент. Люди эти были отчаянные, и всякое рассказывали про странствующих уркаганов. Фуат видел их, и не раз, когда ходил на станцию к поездам за шлаком. Они лежали, отогреваясь в затишке огромных, дышащих теплом отвалов шлака. Правда, они его, малолетнего, не задирали, лишь однажды попросили закурить. И вот компания таких удальцов села на крышу на какой-то станции. Отчим приметил их не скоро. Только оглянув­шись случайно, увидел, что как-то поредело народу на крышах, а с Оренбурга, считай, на каждой по двое-трое человек ехало. Начав с хвоста поезда, компания, ви­димо, сгоняла, ссаживала людей, отобрав пожитки у тех, кто не сумел постоять за себя. Когда до него оста­лось вагона четыре, Исмагиль-абы решил пройти к ' голове поезда, к самому паровозу, где было совсем уж грязно от дыма и копоти трубы; удальцы обычно таких мест избегали. В худшем случае он намеревался спуститься и пройти в вагон, хотя риск нарваться на штраф был велик. Беспокоился отчим прежде всего за содер­жимое мешка, нового крепкого джутового мешка, одол­женного у Гимая-абы на поездку в город. Удальцы скорее всего вытряхнули бы все, а мешок оставили как подстилку, — на жесткой и грязной крыше очень удобная штука. Когда Исмагиль-абы поднялся и то­ропливо направился к голове поезда, то, оглянувшись, увидел, что, заметив его с мешком, за ним побежали. Не желая потерять добро, — до Мартука уже рукой было подать, — побежал с мешком и отчим. И вдруг с ужасом вспомнил, что сейчас, через сотни ка­ких-то метров, после крутой кривой — мост, длинный Каратугайский мост через реку Илек. Исмагиль-абы бросил мешок и, обернувшись к преследователям, замахал руками и истошно закричал: «Мост! Мост!.. Мост...» Едва он сам повалился на крышу, как состав, громыхая, застучал по мосту. Когда, миновав оба про­лета, состав выскочил из-под габаритов кружевных арок, Исмагиль-абы повернул голову и увидел, как поднимались те парни в клешах. Слегка побледневшие, они подошли к лежавшему Исмагилю-абы и предложи­ли закурить.

— Что везешь, мужик? — спросил тот, что угостил «Казбеком».

— Золото, — ответил равнодушно Исмагиль.

В ответ дружно рассмеялись, разгоняя последнюю бледность с молодых лиц, и все тот же, видимо гла­варь, спросил:

— А на крыше, миллионщик, для экзотики катишь?

— Душно в спальном, — ответил отчим.

— А в мешок заглянем, любопытно все-таки, за что враз чуть жизни молодой не лишились. А в общем ты, мужик, не слабак: страх не затуманил мозги, вспомнил про мост. Спасибо, век помнить будем. — И они друж­но протянули к нему крепкие, в ссадинах и порезах руки.

— Ну и вонища! — брезгливо сморщился тот, что с головой сунулся в мешок.

И пришлось Исмагилю-абы рассказать, зачем он ездил в Оренбург, да и про свою жизнь в Мартуке тоже.

— Да брось ты все, провоняешь с этим мылом на­сквозь, да и денег не загребешь, поедем лучше с нами. Мужик ты ловкий, в Ташкенте как-нибудь определим­ся, — предложил главарь.

Но Исмагиль, поблагодарив, отказался. Прямо на ходу один из компании спустился в ресторан и вернул­ся на крышу с водкой, вином и закусками, каких Ис­магиль-абы давно уже не видел. Так, пируя на крыше ресторана, доехал он до Мартука. На прощание новоявленные «друзья» дали Исмагилю-абы буханку белого хлеба и красную довоенную тридцатку.

В Оренбурге Фуат Мансурович пробыл четыре дня. Архивы махалли Захид-хазрат, где родился Исмагиль-абы, частью пропали в гражданскую, когда на постое в квартале стояли дутовцы, а потом перевозились не раз из помещения в помещение; а немецкая пословица не зря гласит: «Два переезда равны одному пожару». Да что там давнее! Бекиров с трудом отыскал два письма Минсафы-апай, что отправила она в архив три месяца назад, на которые не было ни ответа, ни привета. Но здесь уж Фуат Мансурович стучался не только в разные двери, но и стучал по столам в кабинетах.

Оренбург изменился здорово, с тех пор как открыли здесь газ, население удвоилось. В какой конец города ни заедешь, везде жилые массивы, одноликие, без фанта­зии, что в Ташкенте, что в Туле. Считай, сошел на нет еще один старинный татарский город с неповторимым ли­ком, но зато появился новый индустриальный гигант. И любимый Бекировым Урал так обмелел, дальше не­куда, а берега, прежде в буйной зелени лесов, вызывали жалость. И хотя у Фуата Мансуровича в этом городе прошла студенческая юность, уезжал он из ставшего уже чужим, огромного суетливого города без сожале­ния. Единственным утешением служили добытые с боль­шим трудом две маленькие справки.

Отпускные дни таяли один за другим, а Фуат Ман­сурович не только от сознания выполненного долга, а скорее от приобщения вновь к своему корню, роду, или еще от какого-то неясного ощущения близкого родства к этому краю, людям, дому, реке, всему окружавшему его в эти три недели, находился в таком душевном покое, какого давно уже не знал.

Сдав документы в собес, он часто ездил на велосипе­де или ходил пешком на Илек: загорал, купался, пытал­ся рыбачить. Но даже на самых жирных червей и щед­рую, обильную приманку ловилась мелочь, — вывели рыбу подчистую. Вечером он старался поспеть к при­ходу отчима, ибо привык уже к неторопливому ужину, беседе после трудового дня. Потом они вместе полива­ли огород, делали что-нибудь по хозяйству, а позже, по­могая друг другу, ставили самовар. Из бумаг, отданных тетей Катей, из всплывших воспоминаний Бекиров знал, что отчим за эти годы шил кепки и шапки-ушанки, та­чал сапоги и работал шорником, варил не только мыло, но и конфеты, одно лето он был механиком на по­ливных огородах артели, работал мельником, даже пол­года в начальниках ходил — подменял заболевшего кладовщика. Не работал он только на пилораме и в сто­лярке да кольца бетонные для колодцев не лил. И, гля­дя на него, Бекиров думал: если бы в Мартуке была шахта — отчим бы был шахтером, были бы заво­ды — стал бы рабочим. Отчим и сам не


следующая страница >>