Этап второй бунтующий арлекин 1976 – 1979 Закрутим веселое солнце! Глава 7 - shikardos.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Этап второй бунтующий арлекин 1976 – 1979 Закрутим веселое солнце! Глава 7 - страница №2/3

ГЛАВА 10

Вернусь немного назад, чтобы рассказать о том, как проходила моя киношная жизнь, и откуда взялось прозвище «Клещ». Как уже сказано выше, когда заканчивалась моя школьная пора, которая уже была связана с Мосфильмом, мне представилась редкая возможность стать актером, которой я так и не воспользовался в полной мере. В роли малолетнего карманника по прозвищу «Клещ» мне предстояло проявить свои незаурядные артистические способности. Я очутился на одной съёмочной площадке с замечательными актерами, талантливыми исполнителями, которых ещё в раннем детстве лицезрел на экране. Тогда они казались мне недоступными звездами, какими-то небожителями, хотя на самом деле оказались простыми и весьма общительными людьми. Со мной не особенно церемонились, ассистент по актерам дала мне небольшой текст и велела вживаться в образ. Затем меня одели в костюм юного карманника и без всякой предварительной репетиции привели в павильон прямо на съёмочную площадку, где располагалась декорация. Так совершенно неожиданно я предстал пред карие очи режиссера старого щуплого вечно недовольного Файнциймера. Он поставил передо мной задачу – я должен был стоять у стойки со стаканом водки, а завидев пришедшего в трактир авторитетного вора по кличке «Америка» приветствовать его, обратившись с жалобой на полового и просьбой: «Поручись за меня, «Америка», а то этот рыжий жлоб в долг не дает». Тот что-то отвечает, вот и весь диалог. Зазубрив, этот не сложный, казалось бы, текст, я напрягся как ломовая лошадь, будто мне предстояло тащить многотонную поклажу, и после команды «мотор», забыл всё на свете. У меня перед глазами вдруг все засветилось, закрутилось и поплыло. На первом дубле, я нарочито бодрым шагом вышел навстречу актеру Александру Галибину, исполнявшему роль Пашки-Америки, и сорвавшись на фальцет отбарабанил: «Здорово, Клещ!» Саша Галибин посмотрел на меня удивленно, улыбнулся и сказал в ответ: «Здорово, Клещ!» Со всех сторон раздался гомерический хохот. Я же был готов провалиться сквозь землю. Так облажаться на первом же дубле, это было непростительно даже для новичка. На всех последующих репетициях я был зажат и тарабанил свой текст бездарно и однообразно. После двух-трёх дублей я начал понимать, что режиссёру, который сидел с кислой миной, всё мое дилетантское лицедейство, мягко говоря, не понравилось. Эти съёмки происходили зимой-весной 1977-го, когда я ещё учился в десятом классе.

Я уже совсем, было, забыл об актёрской карьере, как вдруг в мае того же года, перед окончанием школы, меня вызвали в группу и объяснили, что я был и есть единственный исполнитель роли «Клеща». И что мне необходимо срочно ехать в Ярославль в кино-экспедицию, для съёмок другого эпизода фильма. Недолго думая, я отправился туда, начхав на учёбу и выпускные экзамены. Съёмки проходили в Ростове Великом, центральные улицы которого были превращены художниками в нэповскую Москву. Там я подружился с молодыми тогда ещё актерами Галибиным и Дюжевой. Я был связующим звеном в истории их знакомства, вернее их героев, которые познакомились на рынке при определенных обстоятельствах, а именно, у деревенской девчонки «Аленки» кто-то украл все деньги. Этим «кто-то» и был я, карманник по прозвищу «Клещ». В окончательном варианте фильма остался лишь этот маленький эпизод без слов, где ко мне подходит «Америка» и просит отдать украденный мною кошелек. Вся остальная моя «гениальная» игра была вырезана. Фильм снимался в стиле советского боевика, детективный сюжет со стрельбой, убийствами, бандитами, «беляками» и «следаками» МУРа, и главное с ярко выраженной идеологической направленностью. Как всегда – хорошие красные и плохие – белобандиты. В сущности, обыкновенная кино-пропаганда того времени. Но тогда я об этом не думал, видя в сюжете фильма лишь интересную жизнь московских уголовников, о которой мне кое-что рассказывал мой отец. В тот момент мне казалось, что я играю беспризорную юность своего батьки, я даже перенял некоторые характерные для карманников того времени ужимки и особенности их поведения. Съёмки были настолько интересными, я так втянулся в этот кино-процесс, что готов был работать на общественных началах, просто так лишь бы участвовать и тусоваться на площадке.

После выпускных экзаменов, которые прошли для меня почти незаметно, как уроки, на которых я мог присутствовать или отсутствовать по собственному желанию, и выпускного вечера, где я получил «удовлетворительный» аттестат с одной лишь «четверкой» и то по географии, в дупель напившись на глазах учителей, я навсегда расстался со школой и своими одноклассниками. Моя душа была на киностудии, мне не приходилось выбирать, поскольку ещё до экзаменов я бесцеремонно навязал своё общество киногруппе, выразив готовность работать в ней кем угодно, в любом качестве, просто так, во имя искусства. Ко всему прочему, мне хотелось, как-то реализоваться, чем-то компенсировать свой фактический провал на актёрской ниве. Я даже принес в жертву свои планы поступить летом 1977 года в художественное училище, к чему я серьезно готовился всю зиму и весну.

Весь коллектив съёмочной группы, включая актёров, относился ко мне с пониманием и довольно дружелюбно. Они приняли меня как своего, учили, подсказывали, наставляли. Всё лето и начало осени пролетело для меня как один миг. Дневные и ночные смены я проводил, не отходя от кинокамеры. Я работал как заводной, то «хлопушкой» (помощником режиссёра), то реквизитором, то помощником администратора на площадке, то рабочим-грузчиком. Я встречал актеров в аэропорту, ездил за ними домой, носил реквизит и костюмы, таскал операторские рельсы и тележку, естественно, помогал художникам, в общем, был мастером на все руки. Такой энтузиазм не мог остаться не замеченным, его не могли не оценить опытные киношники. Видя моё рвение и беззаветную преданность кинематографу, директор картины стал подбрасывать мне деньжат. На мое имя выписывали «массовочные листы» и за свой бескорыстный труд я стал получать по два-три рубля в день. Все уже забыли, что я был исполнителем малюсенькой роли, ко мне стали относиться как к своему собрату-киношнику. Это был счастливейший период моей жизни. Тогда мне казалось, что я нашёл своё место в жизни, будто бильярдный шар попал в свою лунку, при этом получая полное удовлетворение от своего труда, не смотря на бессонные ночи и работу без выходных.

Осенью, когда прошёл монтажно-тонировочный период, и я оказался не удел, моя душа затосковала. Мне казалось, что после этого меня должны позвать на другие фильмы, где я смогу приложить свои силы, так же активно участвуя в коллективном кино-творчестве, но предложений не поступало. Побродив по киностудии, без которой я уже не мог представить своего существования, мне не оставалось ничего другого как отправиться в отдел кадров, чтобы устроиться на старое место в живописную мастерскую ОДТС. Что я и сделал.

После работы в группе и близкого общения с творческой интеллигенцией и актерами, цеховая работа показалась мне тяжелой, нудной и неинтересной, она явно не соответствовала моим амбициям и ущемляла болезненное самолюбие. Вольно или невольно я стал ощущать себя человеком второго сорта. Теперь я был просто работяга, маляр-декоратор в грязной спецовке. Именно в эту пору впервые мне стали бросаться в глаза социальная несправедливость, неравенство и так называемое классовое разделение, наиболее ярко, на мой взгляд, проявлявшиеся на Мосфильме. Весь процесс советского кинопроизводства строился на деятельности двух неравных групп, первая творческо-административная группа (эти господа были преимущественно евреями), вторая рабоче-крестьянская обслуживающая группа (эти работники были в основном русского происхождения). Впрочем, подобное разделение по национальному признаку мне тогда ещё было не знакомо. Во всём я видел лишь социальное неравенство, разделяя киношное сообщество, условно говоря, на две категории или два класса. Класс «чистых» и класс «грязных». К первым относились все творческие кадры и административные работники, которые и на работу приходили позже, и труд их был более лёгким, приятным, приносящим нравственное удовлетворение. Ко вторым относился весь рабочий и обслуживающий персонал, простые работяги, исполнители, которые таскают тяжести, строят и разукрашивают декорации, шьют и таскают костюмы, изготавливают и носят реквизит, грузят мебель, управляют автомобилями, получают тумаки от начальства, взыскания и нарекания и мизерную зарплату. Их рабочий день начинался в 8 часов утра, как на обычной фабрике или заводе, где советские люди копошились в своих грязных цехах и мастерских, тогда как еврейская элита располагалась в чистых уютных кабинетах. Это меня раздражало и революционизировало моё сознание, а также прививало примитивный бытовой антисемитизм.

Ощущая в себе внутреннюю свободу, протестуя против любой несправедливости, обладая неуживчивым характером, сознавая в себе высокий творческий потенциал, отнюдь не исполнителя чьих-то замыслов, а созидателя своих собственных идей, я сильно тяготился своим новым подневольным положением. Хотя это было не ново для меня, ведь год назад, работая там же в живописной мастерской ОДТС (ныне Декорстрой), я был всем доволен и гордился своей значимостью, даже хотел бросить школу ради этой работы в кино. Что же произошло, откуда взялась эта спесь, это чувство неудовлетворенности и неполноценности? Неужели только из-за того, что я побывал в другой «чистой» шкуре? Эти вопросы я тогда себе не задавал, просто морщился и ворчал.

Потянулись обычные производственные будни, которые проходили в постоянной борьбе. До обеда я боролся с голодом, а после обеда со сном. Начались опоздания на работу, поскольку вставать затемно было выше моих сил, и как следствие, взыскания и нравоучения начальства, затем конфликты, споры и отстаивание своей правоты, после чего меня лишали премиальных. Зарплата за «грязный» труд меня перестала удовлетворять, особенное неудовольствие я проявлял тогда, когда слышал от бухгалтеров, что государство удерживает у меня налоги, особенно налог за бездетность.

Молодость бунтовала против этих социальных устоев, прямо как по написанному: бытие рабочего, которому нечего было терять кроме своих цепей, определяло мое «пролетарское» сознание. Я всё больше и больше левел. За воротами Мосфильма я был свободный художник, авангардист, поэт-вольнодумец и нонконформист, об этом говорила и моя неординарная внешность. А внешность надо признать была действительно слишком экстравагантная и вызывающая. Представьте себе самовлюблённого юного живописца с длинными волосами, в чёрной длиннополой шинели, в широкополой шляпе, найденной где-то на студии в костюмерке среди списанных вещей. На шее длинный чёрный шарф из перекрашенного вафельного полотенца, на плечах самодельная вельветовая толстовка, украшенная фиолетовым бантом. В руках неизменный старый потрёпанный зонтик, на плече брезентовая сумка, свисающая до колен. Таким свободным богемным художником я был на улице. А на территории студии я был рабом некой системы, грязным винтиком огромной машины, с которым никто не считается. Так неизбежно назревал острый конфликт между душой художника и бездушным государственным механизмом.

Вскоре, в октябре 1977-го, я был направлен в командировку в качестве декоратора-живописца в Сухуми на съёмки нового фильма «Бархатный сезон». Эту киноленту снимал югославский режиссёр Павлович, не очень хорошо говоривший по-русски, респектабельный и высокомерный, этакий заграничный барин неопределённой национальности. Я впервые на такой длительный срок оставлял свой родимый московский дом, приучаясь к самостоятельности к взрослой жизни без маминых забот. Это было новое ощущение в моей юной жизни. Я расставался с родителями, с другом Лёшей, с московской тусовкой и вообще с привычным укладом богемной жизни не на день или два, а на несколько месяцев. Эта командировка стала для меня по-настоящему первым испытанием. На первый взгляд обычная кино-экспедиция показалась мне вечностью. Эта командировка стала серьезной проверкой на зрелость, она многому меня научила, воспитав чувство независимости и самодостаточности. Однако, какой бы тяжелой не казалась мне эта ноша, она всё равно была приятнее однообразных буден на Мосфильме, потому что вся атмосфера съёмок напоминала мне те недавние летние дни, когда я жил одним – всё для кино и во имя кино.

Вся киногруппа обитала в скромной гостинице на берегу Чёрного моря на окраине Сухуми, это было чудесное время года, когда горы покрываются красно-золотым нарядом, а море ещё тёплое и приветливое, слегка штормит в осенней октябрьской свежести, но по-прежнему манит и ласкает. В свободное время я бродил в одиночестве по горам среди мандариново-лимонных плантаций, рисовал пейзажи и ел цитрусы, иногда забирался под самые облака на высокие вершины, и тогда казалось, что море лежит у меня под ногами. Я пытался пережить новые ощущения, представить себя птицей устремлённой ввысь. Там на вершине я искал полёта и оторванности от обыденной жизни. Эти ощущения сложно с чем-либо сравнить, их невозможно передать словами, они чем-то сродни моим детским снам. Ногой я легко как бы отталкивался от земли, а когда отрывался, то взлетал ввысь уже не чувствуя собственного тела. Облетая все знакомые мне места, словно огромная птица, я был счастлив и горд. Здесь я стремился испытать всё, что не довелось мне испытать в привычном для меня московском мире. Например, рискуя жизнью, однажды я искупался в шестибальный шторм, чуть было, не расставшись с жизнью. А ещё научился зарабатывать деньги, делая гипсовые маски и разрисовывая их на потребу местной публики. Наладил продажу этих дешевых поделок на городском рынке, получая за сию халтуру кое-какие барыши. А ещё научился пить абхазское вино, и очень полюбил кофе по-турецки с традиционной острой кавказской кухней.

В этом фильме снимались замечательные актеры нашего времени, общаться с которыми было легко и приятно, такие как Николай Крючков, Иннокентий Смоктуновский, Юрий Яковлев, Сергей Бондарчук со своей супругой Ириной Скобцевой, Александр Лазарев, литовские актёры Бонионис и Мосюлис и другие не менее талантливые исполнители. Разговаривать с такой живой легендой советского кино как Крючков, которого я знал с пелёнок, было одним удовольствием. Дядя Коля, как мы все его ласково называли, отличался от всех остальных актёров, простотой и непосредственностью в общении, причём со всеми людьми без исключения, а с нами, с рабочей частью киногруппы, в особенности. Когда он садился на скамейку возле гостиницы, и его обступала толпа восторженных поклонников, начинался нескончаемый рассказ. Своим неповторимым сиплым хрипловатым голосом Николай Афанасьевич травил актёрские анекдоты, театральные и киношные байки, рассказывая о рыбалке и прочих незатейливых вещах. Казалось, что мы общаемся с родным и близким нам человеком, а не с кинозвездой.

Работы по моей части было много, главным художником на картине был Георгий Турылев, дотошный и весьма обязательный производственник, один из первых моих наставников. Работать с ним было нелегко, но очень интересно. У него я научился многим премудростям в организации художественного пространства. С него начинался мой путь к профессии художника-постановщика. С ним я проработал не одну картину. Он же рекомендовал меня на студийные курсы художников-декораторов, где сам и преподавал.

Я всегда отличался исполнительностью и слыл обязательным человеком, поэтому вовремя и должным образом воплощал в жизнь все замыслы главного художника. Никогда не забуду, как мне пришлось висеть за бортом парохода в люльке, замазывая реальное название корабля «Адмирал Нахимов» и поверх белой краски выводить чёрным цветом французское название. История этого роскошного огромного парохода трагична. До этого он назывался «Адольф Гитлер», его построили на верфях довоенной Германии, и достался он советской стране как трофей. А через несколько лет после того, как он снялся в нашем в фильме под называнием «Орфей» (именно это название я выводил на борту корабля, болтаясь в люльке над водой), который в конце фильма взрывался от пущенной немцами торпеды, этот красавец-корабль затонул в Чёрном море по-настоящему. Ну не мистика ли?

Там же в Сухуми во время этой длительной командировки я вместе со всеми участвовал во всенародном празднестве, посвященном 70-летию советской власти и принятию новой Брежневской конституции, которое закончилось грандиозной пьянкой и уличными гуляньями под брызги салюта над морем.

Я переписывался с Широпаевым, делился с ним своими впечатлениями от увиденного, от новых встреч и знакомств, и всё равно этого было мало. Несмотря на все хорошее и полезное для меня, я тосковал, и сердце моё рвалось с тёплого черноморского побережья в заснеженную Москву. Меня не могло удержать даже то обстоятельство, которое особенно запомнилось мне из этого времени, я опять стал артистом. По сюжету фильма, в конце 1930-ых, когда шла война в Испании агенты Коминтерна вывозят группу испанских детей в приграничную, миролюбивую и благополучную Францию, где хотят переправить их куда-то под прикрытием Красного креста. А в это время, в курортном французском городке орудуют французские националисты, главарь которых арестован и приговорён к гильотине. Чтобы спасти своего фюрера, чернорубашечники идут на захват заложников. Французских нацистов изображали русские ребята спортсмены из группы каскадёров. Они прекрасно играли эту роль, стреляли, прыгали, бегали, били стёкла, выполняя всевозможные, сложные трюки. В их команду, каким-то непостижимым образом, затесался и я со своей фашистской мордой. Я снова наслаждался игрой в живых солдатиков, порой забывая о своих прямых обязанностях. Мне было ужасно интересно держать в руках настоящее оружие, стрелять из парабеллума и немецкого автомата. Я по-настоящему изображал злодея и человеконенавистника, каким должен был быть (согласно идеологическим установкам советской историографии) настоящий фашист. Я издевался над пленными, грубо хватал и толкал несчастных заложников, цинично ухмылялся своим кривым ртом и рисовал свастики. Насей раз, я удачно вжился в роль словно это было моё настоящее и уже не фальшивил, как в первый раз. Видимо фашист сидел во мне от рождения, потому что я вёл себя как настоящий заправский вояка без лишних сантиментов.

Надолго запомню, как во время съёмок одного из эпизодов, когда мы «нехорошие парни», после перестрелки прячась за спинами заложников, уходили для завершения своей миссии, я вошёл в раж и случайно стволом автомата больно ударил в спину нашего великого Сергея Бондарчука. А когда он и в самом деле взвился от боли, я счёл это за гениальную игру мастера. Вообще-то говоря, Сергей Фёдорович был не так прост, как его теперь изображают. Мне он показался замкнутым и надменным. Что вовсе не умаляет его гениальных способностей кинорежиссера. К сожалению, он так и не оценил мой актёрский талант и мою натуралистическую игру. Несмотря на мои извинения, а мне было действительно очень неловко перед ним, он потребовал от режиссёра, чтобы этого фашиста в следующем дубле заменили кем-нибудь другим.

ГЛАВА 11

Вернувшись в Москву на родную киностудию, я поступил на подготовительные курсы художников-декораторов, которых готовили по специальной программе ведущие специалисты Мосфильма. Уровень обучения на этих курсах был такой же высокий, как обучение в среднем художественном училище. Срок обучения был длительный, теория сочеталась с практикой, поэтому профессиональная подготовка декораторов была отменная. Обучение проходило с отрывом от производства, как на дневном отделении института с выплатой стипендии, которая равнялась средней заработной плате маляра-декоратора, что меня вполне устраивало.

Я вдруг перестал чувствовать себя человеком второго сорта, напротив, в группе учащихся я осознавал себя, и это было объективно, лучшим, поскольку окружающие меня однокурсники с большой натяжкой могли называть себя художниками. Довольно скромными навыками рисования владели три-четыре человека не более того, остальные ребята были производственники или случайные прохожие со стороны, устроившиеся по знакомству.

К этому переходному периоду относится начало формирования моего мировоззрения, моего самосознания и внутреннего мира в целом. Я жаждал как спасительной влаги хоть какой-нибудь духовности, толи веры, толи суеверия. Мне было все равно во что верить, только не в коммунистический рай. Лозунги на крышах, набивали оскомину, речи Генерального секретаря и членов Политбюро об идеалах развитого социализма пахли мертвечиной, а я хотел что-то иное, живое доброе вечное. Постоянно играть в сказку становилось скучно. Всё это было похоже на самообман, на наркотический дурман без наркотиков. А реальность продолжала гнобить и давить. Хотелось чего-то запредельного мистического, что находится за гранью этой тусклой реальности. Идеи перспективизма были, конечно, интересными, новыми и захватывающими, но этого для меня уже было мало.

В своих картинах всё еще в духе перспективизма, я продолжал изображать сказку. Это были обычные сюжеты, которые можно было подсмотреть в любом месте, но представленные в таком ракурсе, что выглядели совершенно необычно в каком-то ином ирреальном свете. В простой будничной истории, которую я рассказывал в картине, было что-то сказочное, необычное, фантасмагорическое. Например, во время грозы над морем колышущихся зонтов, которые уже напоминают собой волны бушующего океана, мечется обычный стул. Его спинка как парус под ветром. Эта картина называлась «Вперед, каравелла, счастливица бури!». Или другой пример, уже упоминавшийся «Фонарь». На перроне вокзала горят неоновые фонари, и только один испорченный горит в полсилы, отчего его свет фиолетово-сказочный, мерцающий и грустный. Но этого не замечают прохожие, которые торопятся на электричку. Лишь один романтик и мечтатель, прилипнув к окну в счастливой улыбке, наслаждается увиденным чудом. Или ещё сюжет тревожный и настораживающий. Современный город в кровавом закате, панельные дома похожи на руины, глазницы окон горят. На переднем плане автобусная остановка и испуганные тени людей, они шарахаются в разные стороны от бегущей красной крысы. Картина называлась «Крысы бегут с корабля».

И таких символических полотен я написал множество. Главная цель, которую я преследовал – донести до людей некую идею, некий сакральный смысл, т.е. художественным способом передать литературное содержание, пульсирующую мысль поэта. Форма была не важна, она могла быть и реалистичной и модернистской. С точки зрения живописи, до конца она не была мной решена, все держалось на композиции и колорите. По сути, это была не живопись, не игра цвета и тени, это была поэзия в красках, литературное произведение или философское размышление на холсте. Несмотря на всю идейную направленность, перспективизм не смог в полной мере удовлетворить мою жаждущую натуру. Я искал некую вечную идею, что-то большее, чем просто добровольные галлюцинации.

Работая на киностудии, мне время от времени удавалось проникнуть на какие-нибудь закрытые просмотры, которые организовывались для творческих групп. Тогда я впервые увидел грандиозные голливудские киноленты, которые гремели на весь мир, такие например, как «Кинг Конг», «Челюсти», «Землетрясение», зрелищные и увлекательные с художественно-постановочной точки зрения, но абсолютно пустые для души, для самопознания и осмысления бытия. Уже тогда я стал понимать, что зарубежное кино, особенно американское, сделано очень качественно профессионально, но не имеет главного – духовности, а поэтому чуждо русскому менталитету.

Зато такие отечественные фильмы, как «Прощание с Матерой», «Есенин» (имеется ввиду фильм 70-ых годов, где поэта играл Никоненко), «Нетипичная история» (окончательное название «Трясина»), «Тридцать первое июня», «Обыкновенное чудо», которые были сняты в те годы советскими режиссерами, надолго запали мне в душу. Они переворачивали, перепахивали моё сознание, мои поэтические чувства и настроения. Впрочем, от одного американского фильма я был в неописуемом восторге, это «Жажда жизни», он рассказывал зрителю о гениальном художнике Ван Гоге, которого я давно боготворил и ставил выше всех художников. Это был фильм о творческих исканиях, о любви к искусству, которая доходила порой до самозабвения и умопомрачения. Смотря этот фильм и читая рассказы Эмиля Золя о парижских богемных художниках, живущих в своих мастерских на мансардах Монмартра, я мечтал «увидеть Париж и умереть» или жить там вечно в искусстве и ради искусства. Это место мне представлялось земным раем, где все художники абсолютно счастливы. Когда через много лет в качестве художника-постановщика я побывал в городе своей юношеской мечты, даже побывал в мастерской замечательного русского художника Попова, который давно там живёт, то к удивлению своему обнаружил полное несоответствие с тем, о чём я грезил в молодости. Раем тут и не пахло, русский художник был здесь никому не нужен, и вообще родина (хотя и порабощённая инородцами) была мне намного милее.

В этот период мы с Алексеем Широпаевым были увлечены писателями деревенщиками и национальными поэтами, что вовсе не мешало нам оставаться богемными художниками и интернационалистами. Подолгу мы гуляли «по всему Тверскому околотку», каждый раз приходя к одному и тому же дому, где когда-то жил и творил Сергей Есенин. Всякий раз нам казалось, что он вот-вот выйдет из подъезда, подойдет к нам, закурит папиросу и начнет читать свои стихи. Кроме Есенина и Рубцова, которые были для нас кумирами, бунтарями и родоначальниками русского глубоко народного искусства, мы читали Шукшина, Солоухина, Распутина, Белова, если удавалось достать, и Солженицына, слушали и читали Высоцкого, ходили на выставки Константина Васильева и Ильи Глазунова. Эти авторы в первую очередь определяли те векторы, по которым затем формировалось наше мировоззрение. Вот характерные, мои поэтические переживания той поры:



Воскресенье. День осенний.

Дождик бьёт в окошко синь.

Книгу с полки и Есенин,

Говорит со мной на ты:

«Хочешь, Слава, ты узнаешь,

Как рязанский де мужик,

Пожил всласть, увидел славу,

Оборвался и погиб.

Как живя под солнцем этим

Пил вино, читал стихи,

Дорогим я звал на свете,

Мать, Россию и цветы.

Помни, друг, что в этой жизни

Нам дано не много дней.

Если ты поэт, как видно,

Обуздать спеши коней,

Чтоб помчаться в чудо-сказку,

Не споткнувшись, не упав.

С лицемера сдерни маску,

Друг споткнулся, руку дай!»

Мы поднялись по набату,

И закрыв обложки-веки

Вскинув, как в бою солдаты

Головы с поэтом вместе.

На курсах художников-декораторов под руководством известных студийных художников, я и мои однокурсники постигали науку, как делать кино, которую потом на практике, на короткометражках мы освоили в полной мере. Так весной-летом 1978-го я работал на фильмах-дебютах «Ветераны» и «Колька-опера», на последнем мне повезло познакомиться с выдающимся актером Георгием Бурковым. Как известно, он был близким другом, тогда уже покойного Шукшина, поэтому в перерывах между съёмками я расспрашивал его обо всём, что было связано с именем великого русского писателя и режиссёра.

В том году мне везло как никогда, я приобрел ещё одного друга, с которым жизнь меня связала надолго. Это было на съемках «Ветеранов», а другом стал Александр Щурихин, тогда он работал дольщиком в операторской группе. В его лице, как потом оказалось, я нашёл на удивление творческую личность, он был во многом мне близок и легко восприимчив к новым идеям. Высокий красавец с черными усами, который напоминал мне толи Михаила Боярского в роли мушкетера, толи Никиту Михалкова в роли атамана зелёных. Веселый, общительный и немного рассеянный, но при этом весьма целенаправленный. Как оказалось, мы жили по соседству, его дом стоял напротив моего. Наша дружба завязалась на многие годы, его невероятная тяга к изобразительному искусству, сопереживание моим творческим поискам, близость наших взглядов определяли наши дальнейшие взаимоотношения. Думаю, что не без моего участия Саша пошёл по тому же пути художника кино, по которому шёл тогда я. В результате он стал одним из ведущих художников Мосфильма, а впоследствии и кинорежиссёром. Через много лет, не без его участия, я вновь обрёл себя в кинематографе, поскольку именно он помог мне после большого перерыва вернуться в кино. Наше многолетнее общение носило своеобразный характер, в те годы Саша относился ко мне как к старшему и более опытному, а я, соответственно, чувствовал в себе наставническое начало. После моего возвращения из ссылки и воцерковления (немного забегаю вперёд) я несколько лет пытался привести его в Церковь, поскольку от рождения он был не крещён. Он вполне готов был надеть на себя крест, однако вместо веры у него был сумбур, своё видение и своё мировоззрение в чем-то близкое Православию, однако своё личностное, внецерковное. То есть этому доброму намерению креститься, всегда что-то мешало. И всё же, в конце концов, это спасительное таинство над ним совершилось, и я с радостью стал его крёстным отцом, и не только его самого, но и двух его дочерей. Но это была уже совсем другая эпоха, о которой ещё предстоит рассказать.

А тогда мы с Лёшой Широпаевым продолжали пропагандировать радужные идеи «веселого солнца», пытаясь привлечь в наши ряды всех и каждого. Мы были молоды и наивны, полные надежд и творческих сил наэлектрализованы настолько, что искры летели из глаз. Большую часть времени я проводил на даче, куда ко мне в гости приезжали все мои друзья-товарищи. Здесь мы вели богемный образ жизни, напивались до невменяемости, пели песни и плясали «камаринского», читали стихи любимых поэтов и свои собственные произведения, общались с природой, иногда проваливаясь в сугроб, иногда падая под ёлку. Так происходило всегда, например, 15 апреля в мой день рождения, когда я собирал всех своих друзей на большую пьянку. Со временем это стало традицией и даже новым перспективистским словом в искусстве. Надо заметить, этот день был знаменательный – за много лет до моего рождения в этот день в Атлантике затонул «Титанак» и это считалось грозным предзнаменованием. Но были и приятные совпадения, так например, в этот день родились Леонардо Давинчи и Николая Гумилева, про Аллу Пугачеву я уже и не говорю. Все это мне чрезвычайно льстило и щекотало мое самолюбие.

Вообще тщеславие и самомнение в этот период у меня были особенно развиты, некоторые называют это завышенной самооценкой, хотя я бы назвал это гордыней и самолюбованием. Я не просто считал себя талантливым художником, но мнил гениальным самородком, а созданные мной произведения называл бессмертными творениями. Как все «доморощенные гении» я оригинальничал. Мне не хотелось быть просто Славой Дёминым, это, как мне казалось, не звучало, и поэтому я без конца придумывал себе всевозможные, звучные псевдонимы. Их было много, например, в период сильного увлечения Врубелем я подписывался как «Иосиф Демон». Прости, Господи, дурака несмышленого, ибо действительно не ведал, во что можно играть, а во что нельзя. Но самый живучий псевдоним, которым я пользовался многие годы – это «Нимёд» расшифровывалась эта белиберда очень просто, не горький, не сладкий, а просто Дёмин наоборот.

Не желая отставать от своего друга-поэта Широпаева, я продолжал время от времени писать стихи, уединившись на мансарде в мастерской. Мне не хотелось бы утомлять читателя стихоплётством и графоманией, однако, чтобы лучше понять настроение моей мятущейся души, нельзя не привести здесь некоторые наиболее характерные для той поры опусы.



Я ушёл из дождливого сада,

Бросив мокрую шляпу на стул.

В небольшой и уютной мансарде

На скрипучем диване уснул.

Слышен шорох на ветхой крыше,

То унылые капли дождя.

Он не грозен, но он и не весел,

Безразлично стучит почём зря.

Мне тоскливая песня вещает

Невеселое счастье мое.

Заставляет меня, вспоминает,

Детство чистое в мире ином.

В полудреме мне чудится мальчик,

Весь измазан, но весел и чист.

Невозможно узнать мне себя в нём.

Дождь тоскливый все так же стучит.
ххх

Стоит в пустыне голый куст,

Подвержен бурям и ненастьям.

Он сер, печален, съела грусть,

Но жив внутри, и тем он счастлив.
ххх

В влажном поле сером

Жалобно мычала,

Брошенная кем-то,

С мокрыми глазами,

Старая корова.

Солнце уж скатилось,

А протяжный голос

Проявить к ней милость

Просит у дороги,

Просит у лесов,

К облакам простерла

В ожиданье лоб.

Вот луна восплыла

Равнодушным взором,

Спину осветила

Брошенной корове.

Долго в том холодном

Вечере, мычанье

Наполняло вечность.

Где ж ты, состраданье?

ххх
К вечеру солнце томилось в окнах.

А я, как обычно, в это время,

В мансарде своей работал.

Окно вдруг мгновенно померкло

И стены мои потемнели,

И задрожали стекла.

Растерянно и осторожно

К окну я подкрался тихо.

Вдруг чиркнули ярко, отчетливо, очи,

По стеклам, дрожащим вихрем.

Взглянули сурово, отбросив

Меня от окна подальше.

В углу я затих, а очи

Безудержно захохотали.

От смеха ударов крыша,

Металлом дрожа боязливо,

Меня дрожать заставляла.

А вне нарастал хохот,

От смеха сочились слезы.

В избытке своём разливаясь,

Они дома разрезали

И содрагали березы.

И в чёрном, льющимся небе

Узрел я загадку сферы,

Хохочущих глаз ужас.

Явился король Люцифер.
ххх

Над вечернею деревней

Нависал собачий лай.

Всё ко сну склонялось тленно,

Только гавканье мешало

Задремать. Улёгшись на ночь,

Глаз сомкнуть лай не давал.

И ворочаясь, и злясь,

Я под тёплым одеялом

Проклинал собак бессонность.

В забытье уж погружаясь,

Песий лай стал монотонней.

Я почти заснул, как голос

В жалкой песне затянулся,

Завыванье, то ли плач, нарастал,

И вновь запнулся.

Вновь со страшной силой грянул,

Уж сиреною возглавил

Над собачьей тявкатнёй

Глас могучий, жуткий вой.

И под ватным одеялом

Вдруг мурашки пробежали.

Знак, иль предсказанье чар.

Страшно стало от предчувства

В черной копоти ночи.

Вой свербящий где-то близко.

Знать уж близко руки. Чьи?

Так всю ночь сверлили звуки

Беспросветный сизый свет,

Разлетаясь словно мухи.

Утром умер наш сосед.
Вот такая тоскливо-романтическая мешанина была в моей голове. Надо признаться, что у нас с Лёшей в то время была некоторая незначительная тяга к литературному сатанизму. В произведениях Брюсова и Гете, не говоря уже о Булгакове, образ лукавого был нарисован в каких-то весёлых и радужных тонах, что не могло не подкупать. Этакий прикольный парень с рогами и юморком, хохмач, который нам нравился, и которого мы не раз изображали в своём творчестве в стихах иллюстрациях и т.д. Однажды, Лёшка даже потащил меня на Маяковку в «булгаковский подъезд», уже тогда он был весь изрисован всякой чертовщиной, где мой друг оставил записку Воланду. Слава Богу, всё оставалось на этом любительском и примитивном уровне и не шло дальше. Эта юношеская болезнь лишь слегка затронула нас, но не стала развиваться дальше, не пошла вглубь, глупое суеверие не превратилось в зловерие, не вылилось, например, в увлечение спиритизмом, гаданием, чернокнижием, которые и тогда и теперь, были такими модными и увлекательными среди московской интеллигенции и особенно в творческой среде столичной богемы.

С родителями в то время было полнейшее непонимание, скандалы, споры. Вообще я старался жить самостоятельно, если они находились в московской квартире, то я уезжал на дачу, и наоборот, когда они приезжали на дачу я тусовался в Москве с друзьями или один. Днём на киностудии, вечером в Вавилоне, ближе к ночи в баре за коктейлем под музыку «Аббы» и «Бони-М», откуда иногда приводил в свою пустую квартиру какую-нибудь размалёванную матрешку, с которой и развлекался всю ночь.

Летом 1978-го я попытался поступить сначала в Строгановку, где был огромный конкурс и где я срезался на первом же экзамене. А затем в художественное училище (памяти 1905 года), «пяточек» как мы его называли промеж себя, где я сдал все экзамены, особенно отличившись на композиции, но не прошёл по конкурсу. В приватной беседе с одним из преподавателей я узнал, что меня не взяли не потому, что у меня нет данных, а из-за того, что я не член ВЛКСМ. Практически все ребята, с которыми я готовился к экзаменам, а их уровень подготовки и художественные навыки были на порядок ниже, поступили потому что были комсомольцами, а я нет. Мне это было дико и непонятно. В школе меня доставали, склоняя на каждом углу, объясняя, что каждый молодой человек в нашей советской стране должен состоять в коммунистическом союзе молодежи, и здесь, как мне казалось, в свободном мире искусства, я, оказывается, должен был носить это ярмо на шее. Надо сказать, что в то время я ещё не был принципиальным врагом советской власти, не был убеждённым противником комсомола, просто я не хотел там состоять, сам не знаю почему.

После этого оглушительного провала я понял, что если я хочу получить официальный статус и профессиональное мастерство художника, если не хочу остаться самоучкой и вечно работать декоратором, я должен играть по правилам, установленным государством и приспосабливаться к обстоятельствам. Соблазн стать художником с высшим образованием был велик, и поэтому в том же году на родной киностудии я вступил в этот грёбаный комсомол, хотя и не изменил ни своим перспективистским взглядам, ни своей хипповой внешности. До сих пор в толк не возьму, почему местные комсомольские вожаки киностудии приняли волосатого богемного детину, который никак не вписывался в мёртвые ряды юных строителей светлого будущего.


ГЛАВА 12

Я уже говорил про закрытые просмотры на Мосфильме, где мне иногда удавалось увидеть то, что было не доступно простому обывателю. Однажды я просмотрел фильм известного итальянского режиссёра Пазолини, который назывался «Евангелие от Матфея», где в простой и доступной форме была показана земная жизнь Иисуса Христа. Фильм сопровождался потрясающей музыкой, использовались классическая и народная мелодии, причём не только зарубежные, но и русских композиторов, что поражало особенно. Сказать что этот фильм мне понравился, значит ничего не сказать. Я был просто ошеломлён, он перевернул во мне всё. Я испытал, какой-то душевный шок. Несколько дней я ходил под впечатлением от увиденного, и всё время я думал и думал о Христе. Взяв старое Евангелие, на которое до сего дня я смотрел как на обычную книжку, содержание которой было для меня малопонятно, я стал читать. Эта книга стояла у меня в одном ряду с многочисленными литературными произведениями и до сих пор не была востребована. Но теперь, не смотря на кажущееся занудство и сложные словообразования, изучая священные тексты, я вдруг открыл для себя нечто новое доселе неизведанное что-то таинственное вечное и прекрасное.

Этот фильм перевернул старую страницу моей жизни. Христос стал для меня ближе понятнее и роднее. Я почувствовал, что Он не просто мифический или исторический персонаж, но наиважнейшее событие в мире. Причём событие не удаленное во времени, а очень близкое, практически современное нам. И всё же, это было пока ещё грубое материалистическое восприятие, как в Булгаковском романе, который в те годы был настольной книгой всей творческой интеллигенции. Там Иисус Христос изображался как выдающаяся личность, как необыкновенный человек, хороший, добрый, жертвующий собой, но все же человек, не более того.

Я стал делать эскизы, воспроизводя евангельские сюжеты, принялся изучать атеистическую литературу, где между строк можно было прочитать много интересного из истории христианства. Стал серьезнее относиться к иконописи, впервые обратил внимание на религиозную и философскую литературу, которой катастрофически не хватало. В общем, взялся за то, что не соответствовало марксистско-ленинским догмам, и было под запретом. Мысли разных философов и религиозных учителей можно было найти лишь в критических сборниках научного атеизма, откуда я и черпал новые знания. Тем не менее, насквозь пропитанный материалистическим воспитанием, понимая и принимая лишь то, что можно увидеть и потрогать, в ту пору я так и не стал христианином. Хотя капля Истины все же попала в моё сердце.

Образ Христа воспринимался мной как-то приземлёно, я понимал его скорее умом, чем сердцем. Чтобы не быть похожим на других, а это было квинтэссенцией моего существования, проще говоря, гордыня обуяла, я извращённо и претенциозно смотрел на Господа нашего Иисуса Христа. Мое представление, и в этом я был убеждён, должно было кардинально отличаться от общепринятых представлений. Для меня Он был не Спаситель, не Сын Божий, а всего лишь выдающийся человек, мыслитель, учитель и врачеватель.

В те годы глухого застоя, когда все кроме официальной идеологии было запретным плодом, когда мы увлекались крамольными вещами – йогой, восточными единоборствами и учениями разных гуру, летающими тарелками и прочей ерундой, в нашем представлении, христианство стояло в одном ряду со всеми этими запретными темами. В эти годы среди «образованной» публики был чрезвычайно популярен научно-публицистический фильм зарубежного производства, даже не представляю себе, как он попал на широкий экран, под названием «Воспоминание о будущем». В нём демонстрировались широко известные, мало известные и совсем не известные памятники древности, удивительные места нашей планеты, которые несут на себе явный отпечаток тайны. Всё показанное свидетельствовало о том, что нашу землю посещали инопланетяне. Они-де и помогали построить египетские пирамиды, они же создали многокилометровые рисунки на земле, которые видны только с неба. Этих самых пришельцев изображали ацтеки, жители острова Пасхи, первобытные люди в наскальной живописи и другие народы в разных уголках земли. На космическом корабле – огненной колеснице они, мол, забрали пророка Илью, и много-много других довольно убедительных фактов было представлено в этом фильме, которые поражали мое воображение. Причем все это преподносилось не как гипотеза, а как «научно-установленный факт». Таким образом, объяснялось происхождение всего таинственного на нашем земном шарике. Эта информация была чрезвычайно интересной. Смысл фильма сводился к тому, что всё таинственное и необъяснимое на земле является следствием существования внеземных цивилизаций, представители которых посещали и посещают нас на своих космических кораблях. Я как человек с воображением пылкий и впечатлительный сразу же проникся этой занимательной идеей, найдя в ней почти все ответы на мучительные для меня вопросы. Теперь всё прежде непонятное сразу стало для меня простым и будничным. Так, в моём незрелом сознании зародилась еретическая мысль о том, что Христос ни кто иной, как инопланетный пришелец, обладавший сверхъестественными способностями, внушением и телекинезом.

Лёшка, кстати говоря, не очень рьяно поддерживал мои новые идеи и увлечения богоискательством и уфологией, хотя конечно и он был увлечён разгадками непознанного. В эту же струю попадал полюбившийся нам фильм Андрея Тарковского «Сталкер», на строительстве декораций которого я успел потрудиться. Иногда мне доводилось присутствовать на съемках этого великого русского мастера, где я с восхищением наблюдал за его работой. Всё творчество Тарковского было для нас близко и понятно, не смотря на всю сложность его восприятия. В его символизме мы видели главную, сакральную мысль автора – всю глубину нескончаемой борьбы добра и зла. Его «Андрея Рублева» мы с Лёшкой смотрели десятки раз, хотя его широко не демонстрировали, а показывали в небольших залах для малой аудитории в «Повторке», «Иллюзионе» и других. Но «Сталкер» стал для нас тогда культовым фильмом, мы считали, что Тарковский достиг в нём кульминации. Богоискательство в его картинах, конечно же существовало и мы его чувствовали, но оно было завуалировано и, к сожалению, не как не направляло нас на путь веры. Его мистицизм носил больше философский, а не религиозный характер, поэтому он не распутывал клубок неведомых начал, а напротив ещё больше запутывал его.

Меня по-прежнему волновал образ Христа, но мои фантазии на тему Его явления и воскрешения не выходили за пределы научной фантастики и приземлённого восприятия мира, поэтому носили кощунственный и еретический характер. В свете моих рассуждений получалось так, будто высший инопланетный разум захотел осчастливить людей планеты Земля, поэтому направил сюда Иисуса Христа. Я начинал верить, нет, не в Бога, а в какую-то высшую силу, в некий вселенский разум, в космос, который состоит из бесконечных мыслей и чувств, порождённых человечеством и существами других планет. В разум, который впитал в себя, сконцентрировал в себе все самые лучшие мысли, чувства и переживания. Я рассуждал таким образом: Если я пишу картину, вольно или невольно я выделяю из своего сознания или своей души определенные переживания, эмоции, размышления. А если так, все это отделяясь от меня уже существует вне меня самого, где-то вокруг нас рядом с созданным мною произведением, а скорей всего, где-то в пространстве, вернее в бесконечном космическом пространстве, соединяясь где-то там с другими такими же мысленными и душевными выплесками. Не это ли глобальное, нетленное соединение духа и является вселенским разумом, который бесконечен и бессмертен?! А значит и я бессмертен в нём, потому что даже тогда, когда тело мое умрёт, всё то, что исходило от меня на протяжении всей моей жизни, этот творческий дух, мои мысли, переживания будут жить вечно, где-то там, среди звёзд и планет.

Эти мысли глубоко проникли в моё сознание, действуя на меня успокаивающе. Если бы тогда я встретил на своём пути мудрого и опытного наставника, вероятнее всего уже тогда я пришёл бы к Святому Православию, поскольку уже был готов для этого восприятия. Во мне было главное – вера в бессмертие, в тленность тела и в вечный дух. Оставалось лишь сломать перегородки материалистического представления о мироздании, чтобы понять, что и космос – это творение Божье. Да ещё изжить собственное самомнение и исключительность, мешающие истинной вере. Тогда только я мог бы уразуметь, что бессмертная душа это не удел лишь избранных художников и мыслителей, оставляющих после себя след, а дар Божий данный свыше каждому человеку, созданному по образу и подобию Бога.

Жаль, что этого тогда не произошло, впрочем, Господь сам знает, когда и кого следует послать человеку для его спасения. А это значит, что всё со мной происходившее, должно было, так или иначе, случиться. Как говориться, через тернии – к звездам, через познание и осознание собственных ошибок к Истине.

В то время, в стиле своих богопротивных фантазий, я намеривался написать картину «Вознесение Христа», где тело Христа в сиянии, которое называлось аурой, поднимают два существа одетые в скафандры, направляясь вместе с Ним к зависшим вверху космическим кораблям. Это был как бы мною увиденный исторический сюжет, в котором всё было понятно, объяснения были простые и материалистичные, можно сказать «научно-популярные». Никакой мистики, ничего сверхъестественного и таинственного. Просто мы, земляне, стоим на низшей ступени развития, а они, инопланетяне, на высшей, поэтому все для нас кажется чудом, как вертолёт для папуаса.

Надо сказать, что именно в этот момент своего богоискательства я впервые в жизни надел на себя нательный крест, но не обычный, не церковный, ведь я же был неповторим, а тот, который сам вырезал из дерева. Правда и здесь я не обошёлся без выкрутасов, свойственных моему самомнению. На кресте не было изображения распятого Христа, были только кровавые следы от гвоздей. Этот крест обозначал как бы воспоминание о пришествии на землю посланника, подразумевалось, что такая же участь ждёт всех, кто вслед за «высшим разумом» решился изменить мир.

Кроме этого креста на мне была старая латунная иконка с потертыми ликами святых, какие-то йоговские бусы из бисера и сухих головок мака, какие-то когти, обереги, и, конечно же, «веселое солнце» по-другому коловрат или русская свастика-ярга. Вот в таком виде я предстал перед медкомиссией в районном военкомате, потому что пришло время моего призыва в армию. Это было осенью 1978-го. Увидев в коридоре до отказа заполненном призывниками, одного странного юношу, здоровенного детину в чёрной шинели до пят и котелке, из-под которого вились русые волосы ниже плеч, на лице которого пробивалась жиденькая бородка, а в ухе блестело кольцо, военврачи поняли, что этого парня надо сразу показывать психиатру-невропатологу, минуя кабинеты других специалистов.

Когда я разделся и доктор увидел на моей шее множество непонятных вещей. К тому же, я не выпускал из рук потрёпанное Евангелие на церковно-славянском языке с параллельным переводом. Задав мне несколько вопросов и услышав мои ответы, больше похожие на параноидальный бред или пространные рассуждения о Боге, о космосе, об инопланетянах, о перспективизме, о высшем проявлении созерцания мира, он сразу же определил: «Наш клиент!» Врачи поняли, что юноша тяжело болен и его необходимо немедленно направить на обследование. Таким явно не место в рядах советских вооруженных сил.

Таким образом, уже на следующий день я оказался в «Кащенко» в психиатрической больнице, которую ещё называли «Каначиковой дачей». Там побывали многие великие люди нашего времени, Высоцкий даже песню о ней написал. Это было и смешно и грустно одновременно как в другой его известной песне: «А шизофреники там вяжут веники, а параноики там пишут нолики». Надо честно признаться, что я просто не хотел служить в армии. В Вавилоне среди волосатой публики нашёлся один френд (приятель), который научил меня, как откосить от армии. Так делали многие хиппари – пацифисты. Надо было просто говорить то, что ты думаешь, не скрывая своих взглядов и слегка изображать заторможенность, ссылаясь на бессонницу и периодические, немотивированные головные боли. Этого было вполне достаточно, чтобы тебя признали невменяемым. Как известно, любой человек в советской стране, мыслящий не ординарно и имеющий свою собственную точку зрения, отличающуюся от общепринятых норм, человек хоть как-то выделяющийся из толпы, не вписывающийся в социалистическое общество, или просто не похожий на окружающих советских людей, уже мог быть объявлен сумасшедшим. Более того его могли направить на принудительное лечение. Так что мне не пришлось специально играть роль помешанного, применяя свои актерские способности, для врачей психиатров я был обычный клиент.

В палате вокруг меня находились в основном такие же вполне нормальные люди как я. Алкаши, которых доставили с «белочкой». Уголовники, косившие под «дурака», чтобы избежать заключения. Нервные интеллигенты, вздумавшие говорить о том, что думают, или того хуже, писать что-либо не то. И прочая весьма разношерстная публика. Там я познакомился с Веней Ерофеевым, завсегдатаем этой психушки. Я тогда ещё не знал его как писателя – диссидента, не читал его знаменитую повесть «Москва-Петушки», но и без этого общаться с ним было чрезвычайно интересно. Второй раз нас свела жизнь уже в конце 80-ых, незадолго до его смерти, когда он был тяжело болен, а в горле стоял аппарат, из которого его скрипучий голос доносился как из преисподней. Встретились мы на каком-то вечере в Доме Литераторов и не сразу узнали друг друга.

Впечатления о днях, проведенных в «Кащенко» настолько яркие и неприятные, что не хочется подробно останавливаться на этом. Если бы не возможность общения с такими замечательными людьми, как хронический алкоголик Веня Ерофеев, или например художник и музыкант Эдик (фамилии не помню), законченный наркоман в свои тридцать уже беззубый старик, у меня бы на самом деле «крыша съехала». Несмотря на лечение, носящее, как я уже говорил, принудительный характер, все «нормальные» были оптимистично настроены, надеясь на лучшее. Были, конечно, среди нас и полные дебилы, у которых текли слюни, и которые ходили под себя, но эти содержались в отдельных палатах и мы с ними почти не общались, только в коридоре и на прогулке за колючей проволокой.

Наша советская психиатрия была не лечащей, а калечащей, сейчас это принято называть «карающая психиатрия». Ощущение от моего двухнедельного пребывания там было такое, как будто я лежу не в больничке, а сижу в концлагере, где железные двери на хороших засовах, не бьющиеся стекла, высокие заборы с колючей проволокой, надзиратели-санитары амбалы и мордовороты и врачи-садисты с усмиряющими уколами. Прямо Майданек какой-то, а не «Кащенко». Впервые же дни, мне, как и многим другим клиентам этой медицинской тюрьмы прописали аминазин – уколы которые приводили человека в состояние постоянного сна и безразличия ко всему окружающему. А когда я попытался что-то возразить на это, мне пригрозили другими уколами – сульфазином, которые вызывают страшные боли, судороги и высокую температуру, это «лекарство» назначалось врачами в качестве наказания.

В этом заключении я потерялся и во времени и в пространстве, я провёл там две недели, но они показались мне вечностью. Я уже пожалел, что начал косить от армии. Лечащий врач намеривался продлить мое пребывание в дурдоме, видя во мне тяжелобольного пациента. Но официальное обследование закончилось, и я вышел на свободу со следами слегка помутненного сознания.

Через некоторое время медкомиссия военкомата вынесла свой вердикт о том, что на основании заключений «специалистов» я не годен к строевой службе по причине диагноза: «вялотекущая шизофрения» и «маниакально-депрессивный психоз» на религиозной почве. Получив военный билет с указанием статьи, я торжествовал, пел и плясал от радости, даже не подозревая какие последствия меня могут ожидать в будущем. Во-первых, автоматически я был поставлен на учёт в районный ПНД (психо-неврологический диспансер), одно это делало меня человеком второго сорта и ставило вне общества, во-вторых, я становился не выездным, ограниченным в правах трудоустройства и лишённым навсегда водительских прав и права охотиться. А поскольку к охоте я, дитя большого города, был не приучен, шоферить тоже вроде не собирался, а за границу и так никого из смертных не выпускали, мне показалось, что всё на самом деле клёво, что всё складывается как нельзя лучше, что цель достигнута. А учёт, ну так что учёт, конечно, это неприятно, это клеймо на всю жизнь, однако же, не смертельный приговор. Главное, что я оставался на свободе, а не под каблуком какого-нибудь недоумка в пагонах, который только и умеет командовать «ать-два», и вдалбливать в тебя интернациональный, советский патриотизм, а это было для меня невыносимо. Когда я спросил медиков, могу ли я продолжать свою работу на Мосфильме, меня успокоили, ответив дословно следующее: «Конечно, можешь, уж где-где, а там все такие!»


<< предыдущая страница   следующая страница >>