Этап второй бунтующий арлекин 1976 – 1979 Закрутим веселое солнце! Глава 7 - shikardos.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Этап второй бунтующий арлекин 1976 – 1979 Закрутим веселое солнце! Глава 7 - страница №1/3






ЭТАП ВТОРОЙ

БУНТУЮЩИЙ АРЛЕКИН

1976 – 1979

Закрутим веселое солнце!

ГЛАВА 7

Летом 1976 года я вновь оказался на Мосфильме только в другом качестве. Об актерской карьере мне оставалось лишь мечтать, потому что теперь я был практикантом, учеником Е.Г.Кораблева. Меня определили на практику в живописную мастерскую в ОДТС (декорационный цех). Вокруг были маститые, бородатые художники, опытные киношники, в среде которых я чувствовал себя как рыба в воде. Хотелось представить себя подмастерьем самого Леонардо да Винчи, который участвует в создании эпохальных полотен. Но искусство на киностудии носило несколько иной, более прозаический характер. Больше всего мне запомнился один курьез. В это время снимали фильм про известного русского художника Верещагина. В живописной мастерской были заказаны копии картин великого мастера баталий. Мы помогали художникам делать копии. Вот как об этом тогда писала «Вечерняя Москва»: «В живописной мастерской на столах, на полу, на подоконниках сохнут плакаты, рисунки. Под руководством опытных мастеров ребятам доверяют делать также копии с картин известных художников. Происходит это так: делают фотографию картины, а затем на нее наносят краски. Это очень тонкая работа, требует особого умения. Но Слава Дёмин, Саша Агриколянский и их товарищи по художественному классу исполняют её мастерски».

Все эти дифирамбы пелись лишь на газетных страницах. Обо мне писали, и мне это было приятно, но на самом деле, перед нами ставились самые простые задачи, принести, поднести, унести, подготовить колер, набить трафарет и т.д., в общем-то примитивный труд, к искусству не имеющий никакого отношения. Как вы понимаете, я не мог с этим смириться, поскольку мне хотелось большего. И вот однажды, во время обеденного перерыва, когда мастерская была пуста, я взял кисти и начал разрисовывать фотографию, намереваясь, как это делали наши мастера, создать живописную копию картины Верещагина. А поскольку опыта в классической живописи русской реалистической школы у меня ещё не было, картина выдающегося баталиста превратилась в дилетантскую мазню. Хотя мне тогда казалось, что это был шедевр. Вернувшись с обеда, профессионалы остолбенели, увидев на мольберте какой-то авангард. Заварилась большая каша, вызвали начальство, нашего преподавателя, всех нас практикантов выстроили в шеренгу и стали допрашивать: «Кто из нас такой ушлый? Кто это посмел вмешаться в производственный процесс? Какой такой «гений» решил переплюнуть студийных заслуженных художников?»

Виновато склонив голову, я медленно вышел вперед.

- Фамилия? – строго спросил меня начальник ОДТС.

- Дёмин, – чуть слышно ответил я, не ожидая ничего хорошего от этих разборок. На лице начальника мелькнула удивленная улыбка.

- А зовут как? – уже более дружелюбно, спросил он.

- Слава, Вячеслав, – упавшим голосом, совсем потерявшись ответил я. И тут вдруг он расплылся в улыбке и уже совсем умиротворенно произнёс:

- Ну, если ещё и Слава, тогда прощаю.

Дело в том, что начальника ОДТС звали Вячеслав Николаевич Дёмин. Это был мой однофамилец и теска одновременно, причём, не такой уж и страшный, каким он мог показаться на первый взгляд. С тех пор художники из живописной мастерской, строгие, но справедливые, полюбили меня за мою прямоту и простоту, которая, как известно, хуже воровства. А ещё за мой необузданный нрав и преданность кинематографу. После этого инцидента отношения с ними сложились настолько благоприятные, что я остался на все лето работать на киностудии. В то время когда у всех старшеклассников закончилась практика и наступил долгожданный отдых, я вкалывал всё лето, постигая тонкости киноискусства и наслаждаясь процессом съёмок. В это лето я работал на строительстве и отделке декораций таких известных фильмов, как «Подранки», «Дни Турбинных», «Мама» (новшеством на этом фильме было то, что декорация строилась на искусственном льду), «Мой нежный, ласковый зверь», «Арап Петра Великого», «Мэри Поппинс, до свидания!» (для этого фильма впервые построили целый город под открытым небом на территории Мосфильма) и на других проектах, которые впоследствии стали классикой советского кинематографа.

Лето пролетело незаметно в атмосфере творческого подъёма, в окружении людей близких мне по духу, в общении с интересными людьми, известными актерами, актрисами. Я вписался в новый коллектив. Впервые в жизни собственным трудом я зарабатывал деньги, при этом моя зарплата, надо сказать, немного превышала скромную зарплату моей матери и пенсию моего отца. Всё это мне настолько понравилось, что в конце августа, по настоянию коллег и совету начальствующего тески, я уже собрался бросить школу и навсегда остаться на Мосфильме. Как же мне не хотелось тогда возвращаться в скучные школьные коридоры. Всем своим естеством я ощущал, что перерос школу на столько, что мне тесно в ней, как тесно бывает большому псу в маленькой конуре. Мне хотелось простора и творчества. Но меня убедили в том, что было бы разумнее закончить школу и получить аттестат о среднем образовании.

Итак, я нехотя побрел в десятый класс, тоскливо и равнодушно отсиживая его как тюремный срок. Теперь я был уже другим, не мальчиком, но мужем. Чтобы легче было пережить школьную каторгу, я выбрал для себя роль вольнослушателя, который приходил когда хотел и уходил с уроков, когда заблагорассудится. Учителя устали бороться с этими наглыми выходками, с анархией и высокомерием, исходившими от меня, и, в конце концов, оставили меня в покое. Зимой я появлялся тогда, когда на дворе было уже светло. С раннего детства я ненавидел ранние утренние побудки, не любил вставать под радиопозывные «Пионерской зорьки» и идти куда-то в темноту, на какие-то там уроки. И вот теперь я отрывался по полной программе. Родители меня тоже перестали доставать, потому что поняли, если я могу зарабатывать на жизнь самостоятельно, значит – я взрослый и сам могу решать, что мне делать и как поступать.

Посреди урока я выходил из-за парты, и ничего не объясняя учителям, направлялся либо домой, либо в книжный магазин. В ту пору я был завсегдатаем букинистических отделов, где подбирал книги для домашней библиотеки. Иногда я уходил просто так подышать свежим воздухом, когда мне надоедало слушать всю эту школьно-образовательную мутатень. Не любил я эти шаблонные идеалы советской литературы, эти непонятные математические, физические и химические формулы, этот гребанный научный коммунизм и обществоведение, эту лживую история, которая напоминала мне продажную девку с панели. В школе ко мне стали относиться как-то по-другому. Выпячивая свою неординарность, я, естественно, не мог понравиться никому. Учителям я не нравился потому, что игнорировал и откровенно презирал их авторитет, то и дело вступая с ними в перепалки и дискуссии по поводу и без повода (ведь я считал себя в праве отстаивать собственное мнение, видя в них неучей и плебеев ничего не понимающих в искусстве). Одноклассникам я не нравился потому, что они видели в моём лице выскочку и задаваку. А я в свою очередь видел в них лишь маменькиных сынков, которым не знаком труд и трудовая копейка. Но не считаться с моими способностями никто из них уже не мог.

Директор школы, смирившись с моим статусом «дембеля», как-то раз попросила меня взяться за оформление школы, пообещав при этом официальное освобождение от уроков. Пораскинув мозгами, я согласился и через неделю забубенил на всю стену школьного коридора гигантскую фреску патриотического содержания. Это была стандартная советская агитка на тему пионерии, космоса и трудовых свершений нашего народа, но с подтекстом. Что же имелось в виду? При желании в этой картинке можно было усмотреть намек на пожелание всем юным ленинцам и всей коммунистической трудовой молодежи перебраться в космос и желательно навсегда! Однако не подозревавшие ни о чём учителя и ученики приходили и любовались моим эпохальным произведением, так и не увидев в нём скрытого антисоветского саркастического подтекста.

В конце учебного года меня вдруг неожиданно вызвали на Мосфильм, вновь на моём небосклоне, где-то в тумане засветилась актёрская звезда. По сохранившимся фотографиям, когда я пробовался на роль в «Розыгрыше» меня выбрали для исполнения эпизодической роли в новом фильме. Старый советский режиссер еврей А.Файнцимер, снявший в своё время легендарного «Котовского», начинал снимать художественный фильм «Трактир на Пятницкой». Ему или его ассистентам очень приглянулась моя сермяжная русопятская и в чём-то криминальная физиономия. Недолго думая, он утвердил меня на роль малолетнего карманника по прозвищу «Клещ». Мой папа хохотал, узнав об этой роли. Всё в нашей семье повторялось. Мне невольно приходилось копировать жизнь своего отца, но уже в ином качестве. Это было похоже на пародию, история повторялась с той лишь разницей, что трагедия (реальная жизнь щипача) превращалась в фарс (киноверсию).

К этой киношной истории, я ещё вернусь, а пока хочу рассказать о важных событиях, произошедших со мной в этот ещё школьный период моей юности. В 1976 году наступил первый глобальный перелом. Время было чудовищно тоскливое, теперь его называют застойное, а тогда оно называлось периодом развитого социализма. Брежневская эпоха советской власти достигла своего апогея. Построенная коммунистами на костях русского народа железная дорога, по которой, как в песне «наш паровоз вперёд летит», поворачивая то вправо то круто влево, путаясь в переездах и разъездах, проходя по дремучим лесам, туннелям и дебрям, в конце концов, зашла в тупик и заржавела. Большевистские эксперименты над народом почти прекратились, и наступил период всеобщего «счастья». Когда каждый брал от жизни столько, сколько мог унести. Ещё этот период называют эпохой Аллы Пугачевой, по одному известному анекдоту. А я называю его эрой несунов. Верхи были счастливы по-своему. Они несли партпайки, казённые дачи, машины, награды и бесконечные лозунги о том, что коммунизм всё-таки победит. А низы – по-своему. Каждый нёс то, что мог унести со своего рабочего места. Была хоть и нищенская, но стабильная зарплата, деньги выдавались два раза в месяц, была дешёвая водка, дефицит, очереди, серые будни, у некоторых дачные шесть соток и летний отпуск на черноморском побережье. Карты, домино, анекдоты про генсека, который был близок народу тем, что говорил так, будто засадил стакан. А ещё, полное отупение, страх и неверие всех поголовно и вождей и рабов уже ни во что.

В эту знаменательную пору подходила к концу многолетняя эпопея переписки моих легковерных родителей с власть имущими чиновниками по поводу предоставления нам отдельной квартиры. Брат Николай к тому времени уже отделился. С женой и новорождённым сыном он жил в соседней комнатке недалеко от нас в нашем бараке. И тем не менее места в нашей крохотной комнатушке катастрофически не хватало. Особенно когда я стал готовиться к поступлению в художественное училище, когда в нашей конуре повсюду валялись картон, бумага, папки, подрамники, кисти и краски. Родители много лет долго и нудно писали в разные инстанции то Генеральному секретарю ЦК КПСС то в Президиум Верховного Совета СССР, то делегатам очередного партсъезда, перечисляя свои фронтовые и трудовые заслуги перед родиной. Но всё было тщетно, в ответ приходили лишь казённые отписки: «ждите своей очереди!» А к очередям наш народ привык. Вся страна стояла в очередях.

И только в начале весны 1977-го, на каком-то пленуме к очередному юбилею было вынесено постановление о предоставлении квартир очередникам – ветеранам войны, остро нуждающимся в улучшении жилищных условий. Нашей радости не было предела, это было похоже на ликование пожизненно заключенных и обреченных, которым выпала амнистия. Не долго думая, они согласились на предложение райсовета переехать в первую попавшуюся двухкомнатную малогабаритную квартиру, которая освободилась в заселенной девятиэтажной хрущёвке. Подкупало то, что квартира была удобно расположена для того, чтобы нам ездить на дачу – в микрорайоне на соседней железнодорожной станции «Матвеевская». Переезд пришёлся как раз на мои выпускные экзамены. Так весной 1977-го закончилось мое очаковское детство, закончилась нудная школьная пора, а впереди была беспросветная такая же, как у всех советских юношей взрослая и бездарная жизнь. Впрочем, тогда казалось, что у меня всё будет по-другому, что у меня «всё ещё впереди, всё ещё впереди», и если с песней шагать по жизни, то «нигде и никогда не пропадёшь». Окрыленный этими надеждами и наивно веря в счастливое будущее, себе под нос я напевал: «Надейся и жди, напейся и жди!». И надо сказать, по простоте душевной, верил и ждал, мечтая о том, как передо мной откроются «все дороги, все пути», как я пойду к своему творческому горизонту и достигну каких-то неведомых далей.
ГЛАВА 8

Детство и отрочество тянулось как допотопный паровоз, а наступавшая юность требовала новых скоростей и более современного вида транспорта. Таким грандиозным для меня ускорением стало новое знакомство, которое переросло в многолетнюю и крепкую дружбу, знакомство с человеком таким же, как и я творческим, весёлым и озорным – Алексеем Широпаевым. Лёша был литературно одарённой личностью, уже тогда, в свои 17 лет, он писал потрясающие стихи, и как все талантливые люди не ограничивался только этим.

Мы познакомились с ним осенью 1976 года на уроках рисования подготовительных курсов Суриковского художественного училища (института), в подвале возле Третьяковки. Он был на год старше меня, но мне казалось наоборот, будто я старше. Рядом с ним я ощущал себя взрослым, более опытным и приспособленным к жизни человеком, потому что Лёшка казался мне наивным мечтателем, каким-то литературным персонажем, который далёк от реальности. Но именно эта особенность, собственно говоря, меня в нём и привлекала, даже порой завораживала. В первый день нашего знакомства он не произвёл на меня особенного впечатления. Тогда он показался мне обычным фабричным прыщеватым пареньком с зализанными редкими волосами и сломанным передним зубом. Он носил засаленную замшевую кепку и дешевую болоньевую куртку и совсем не походил на богемного чувака. Но стоило мне лишь немного пообщаться с ним, как передо мной открылся человек большого ума и богатой души.

Побывав у него дома и познакомившись с его родителями, мне сразу бросилась в глаза разница нашего социального положения. Атмосфера, в которой он жил мне показалась элитарной и более благоприятной, нежели моя. В отличие от моей коридорной пролетарской жизни, Лёша рос в отдельной квартире с ванной, с телефоном, с домашней библиотекой и с интеллигентными родителями, у которых был даже собственный автомобиль. А по тем временам это была роскошь. Мать-врач и отец-управленец, в отличие от моих родителей ему не только не препятствовали, но наоборот, помогали развивать свои творческие способности. И, тем не менее, не смотря на всю разность нашего окружения, нашего воспитания и нашей неодинаковой приспособленности к жизни, мы были на удивление похожи в своём восприятии окружающего мира. Мы понимали друг друга с полуслова, с полвзгляда и полнамёка, мы были нужны друг другу, мы скучали друг без друга, слушали друг друга не уставая, иногда часами занимая телефон. Это было чем-то необычайным и грандиозным для меня, такой родственной души мне ещё не приходилось встречать.

После занятий на курсах все вечера на пролёт мы проводили вместе, бродили по осенней столице, читали стихи, обсуждали происходящее вокруг, ходили на выставки, делились своими впечатлениями о фильмах и книгах. Лёшка рассказывал много интересного, он был начитан и поэтому хорошо знал жизнь поэтов и художников, которыми я интересовался. Мой друг был на порядок выше меня, но это почему-то меня не обижало, не задевало и не ущемляло моё самолюбие. Он был более образован, быстро соображал, обладал превосходной памятью и удивительным остроумием. И до сих пор Широпаев не растратил эти качества. Что, увы, мне было совсем не свойственно, поскольку в юности я был тугодум к тому же неуклюжий и косноязычный.

По выходным мы ходили поочередно друг к другу в гости, а потом опять гуляли, гуляли и гуляли, под дождём, под снегом, непрерывно болтая обо всём на свете. Он для меня, равно как и я для него, стали первыми, перед кем хотелось открыть всю свою душу, а этого мне так не доставало. До знакомства с ним я настолько сильно ощущал одиночество, что приходилось разговаривать с собаками и деревьями. Но где, в самом деле, я мог найти взаимопонимание? Откуда было взять того терпеливого слушателя, который бы мог сопереживать, понимать и принимать мои расхлёстанные чувства? Где я мог найти такого же романтика и мечтателя как я сам? Среди одноклассников, весьма ограниченных и стереотипно мыслящих? Среди девчонок, блестящих снаружи как спелый виноград и совершенно зеленых и кислых внутри, для которых мои любовные воздыхания означали лишь одно желание – залезть под юбку? Среди родных и близких, которые никогда серьезно не воспринимали мои творческие увлечения? Вот почему Алексей Широпаев стал моей спасительной отдушиной, глотком воздуха и струей живительной влаги. С ним мне стало легко и свободно.

Я ощутил в себе доселе небывалый прилив творческих и интеллектуальных сил. По натуре мы оба были авантюристы и непоседы. Очевидно, поэтому нашим любимым литературным героем той поры стал ни кто-нибудь, а Остап Бендер озорной парень и хохмач, делавший наши серые скучные будни веселым праздником жизни. Чего же жаждали наши светлые наивные души, которые метались в тёмном лабиринте советской действительности? Неужели только еврейского юмора? Нет, конечно. Скорей всего, мы хотели приключений, какой-то озорной игры и весёлой сказки вместо серых буден. Вот почему мы искали постоянного веселья, задора, находя его в книгах Ильфа, Петрова, Зощенко и других авторов, заучивая наизусть целые параграфы из этих книг, постоянно цитируя те или иные крылатые фразы и надрывая от смеха животы. Смех помогал нам спрятаться от жуткой реальности. Разумеется, молодые и глупые мы ещё не могли многого знать. Мы и не подозревали, что все эти еврейские хохмы – это смех сквозь слёзы. Что показное веселье советских писателей не что иное, как циничное глумление и свистопляска на костях и крови поверженного русского народа. Что относиться к этому юмору следует как к победному сатанинскому пиру во время чумы, поскольку смеяться над тем, что творилось в те годы в оккупированной России, было грешно и кощунственно. Над трагедией не смеются, а плачут. Всё это пришло, но гораздо позже.

А тогда мы встречались с Лёхой и не хотели думать о грустном, о повседневности, о буднях, ведь реальная жизнь не сулила нам ничего хорошего. Мы постоянно во что-нибудь играли, эти игры напоминали либо современную сказку, либо фантасмагорическую притчу, которые придумывались нами на ходу. Нас очень многое объединяло и роднило, начиная со своеобразного романтического восприятия искусства, кончая рыцарскими обычаями, которые становились для нас не просто руководством к игре, но и правилами бытия. Нам наивным донкихотам не надоедало фантазировать, мы не уставали друг от друга, проводя время в совместных играх и приключениях. Мы придумывали и рисовали гербы, делали деревянные мечи, мечтали о дамах сердца, порой казалось, что все созданное нашим воображением уже не было игрой, но становилось нашей новой сверхреальностью. Подумать только, не смотря на юношеский возраст, мы сражались на шпагах и стреляли друг в друга из деревянных мушкетов, словно малые дети. Всё наше общение было, наполнено какой-то буфанадой. Только в начале нашего пути эти игры были невинными забавами, а с годами они превратились в замысловатые и опасные увлечения, как для нас самих, так и для окружающих. Прошло много лет, но мы продолжаем играть, только теперь каждый из нас играет в свою замысловатую игру, создавая свою собственную сверхреальность.

В те годы мы мнили себя новаторами, первооткрывателями новых неведомых земель, новых понятий, новых обычаев. Мы называли себя бунтующими арлекинами, художниками и шутами с картонными мечами, которые пытаются переделать мир серости, почему-то утративший многоцветие, свою первозданную чистоту и детскую непосредственность, свою радость бытия и чувство прекрасного, свою красоту и возвышенность. Мы открывали для себя новые истины, знакомились с новыми идеями и новыми движениями. Всё, что было близким и родным мы с радостью принимали и стремились сразу же донести до окружающих, делая это с энтузиазмом, а это, поверьте, мы умели делать. Делали всегда с необыкновенным огоньком, с жаром, который часто превращался в пожар, например, в пламенную и страстную речь поэта. Всех без разбора мы пытались убедить в своей правоте. Нам казалось, что понять нас может всякий, стоит ему лишь открыть глаза на прописные истины, и человек, будь то образованный интеллигент или подвыпивший пролетарий, увидит мир в ярких красках, ощутит запах цветов, станет радостным и восторженным как ребёнок. Но, увы, наши страстные речи были гласом вопиющего в пустыне. Мир был холоден и жесток по отношению к нам как бетон к зелёным лепесткам, пробившимся сквозь него, он не хотел воспринимать романтические бредни двух переростков.

Все, кто начинает искать себя и своё место в жизни, страстно желая помочь изменить мир к лучшему, рано или поздно приходит в противоречие с окружающей действительностью, и даже к прямой конфронтации с ней. То же самое, после года проведённого в поисках истины, произошло с нами. Ещё не сознавая политической и духовной подоплёки, ещё не разбираясь в сути происходящего, не зная того, что именно является основой советчины, ещё не чувствуя тюремного запаха пота и крови, исходящего от жертв научного коммунизма и марксистско-ленинской идеологи, мы уже начинали ощущать смрад и гниль, царившие вокруг нас. Наивно полагая, что бездуховность, меркантилизм и мещанство вокруг нас это и есть главное зло, мы решили объявить этому иллюзорному чудищу-монстру некую революционную войну. Мы бросили вызов серой действительности, искренне полагая, что только красота спасёт мир, только новое искусство, которое мы создадим, очистит мир от скверны и обыденности. О том, что все новое, это хорошо забытое старое, мы не хотели тогда думать. Конечно, мы знали и ценили своих предшественников, футуристов, имажинистов и прочих революционеров от искусства. Однако считали своё направление самым правильным и плодоносным. Так мы стали создавать свою творческую группу, некий тайный орден со своей идеологией, символикой, лозунгами и т.д.

В наших головах была невообразимая мешанина, какой-то чудовищно-убойный коктейль, созданный из разнообразных и даже враждебных идей и идеологий, которые во всём противоречили друг другу. Это и футуристические, и имажинистские, и анархистские и прочие эгоцентрические идеи, и раннее христианство, и язычество, и богоискательство, и революционное декадентство, и средневековый романтизм, и постмодернизм, и восточные философии, и мистика, и оккультизм, и даже причудливые идеи русского национализма, и разумеется некий «истинный» (утопический) коммунизм. Этот коктейль идей и стал основой нового идеологического направления в искусстве, которому мы подыскивали название. А коктейли мы с Лёшкой очень любили. Частенько засиживались в баре за бокалом шампань-коблер, в очередной раз, спасая мир до состояния невесомости. Пьянея и теряя твердость в руке, я делал наброски как Тулуз Латрек в борделе, а Лёха, в хмельном угаре читал свои новые стихи, как Есенин в кабацкой Москве. Обсуждали, спорили, рождали новые, как нам тогда казалось, идеи обновления и переустройства общества. Да, мы были революционерами, но революционерами от искусства. В бунте мы видели вечное движение и жизнь, но наш бунт не носил пока что социальной направленности. Нам были близки и есенинский Пугачев, и шукшинский Разин, но лишь в виде литературной агрессии, в виде эстетики не более того. Движение, которое было нами создано в результате революционного поиска, в конце концов, мы назвали перспективизмом, от слова «перспектива», что значит на латыни «ясно видеть». Я даже написал манифест, где были отражены идеологические основы нашего творческого братства. Сохранился отрывок из этого эпохального произведения, который я привожу здесь:



«Что такое перспективизм и его место в искусстве? Перспективизм зародился в 1977 году и стал развиваться как течение скорее общественного характера, нежели течение в искусстве. Его идеи никогда не были массовыми, и возможно поэтому перспективизм стал индивидуально-субъективным течением, затронувшим интересы не многих художников и поэтов, хотя и был рассчитан на массовое восприятие. Это течение прошло путь от наивных юношеских поползновений, от попыток примитивно усовершенствовать мир, перевоспитать всех и каждого, до более зрелых проявлений и воспитания людей с помощью искусства.

Он перешёл от словесной галиматьи к наглядной агитации, к основе основ воспитания, стержнем которого стало принципиально новое искусство. Главным фактором в этом течении является непримиримость с обезличивающей нас будничной закосневшей жизнью, борьба за людей за их души за то, чтобы люди, которых окружает современная идиллия и технический прогресс не стали винтиками и роботами.

Мы стоим за человеческую тягу к чему-то высшему одухотворённому и идеальному. Перспективисты говорят во весь голос: «Люди, не остывайте, не заслоняйте себя стандартными удобствами и бытом, не прячьтесь за створки обыденности, бегите от мещанства, обогащайте свой внутренний мир! Смотрите чаще вокруг, и вы увидите даже в обычном что-то необыкновенное! Не будьте равнодушными к звездам и солнцу! Глядите, ведь всё, что нас с вами окружает – это чудо, только нужно увидеть его».

Увидеть чудо, но как? - спросит человек. – Как я могу увидеть его, если я вижу перед собой обычные реальные вещи? И перспективисты отвечают. Надо оставаться ребенком в душе, оставаться по-детски восприимчивым, мечтательным, смотрящим на всё по-новому, испытующе, воспринимая и изучая мир по-новому. Это значит быть сродни любому деревцу любой травинке, которую надо любить и обожать как делает это дитя. Перспективисты говорят, что только ребёнок, не развращённый реальной жизнью может быть романически возвышен, только ребёнок может жить в сказочном мире, в котором игра и действительность одно и то же. Подобное должно быть у любого из нас. Не должно существовать понятия реального и нереального. Всё, если всмотреться глубоко, нереально и необыкновенно само по себе. И если ты чувствуешь так, то твоя душа ещё не засохла.

Лозунг у перспективистов такой: «Да будет сказкой жизнь!» Что мы имеем в виду? Всё в наших руках, вернее в нашей душе, чтобы сделать жизнь мечтою, в ней нужно увидеть нечто фантастическое. Основным проявлением перспективистского искусства является символизм как и в любом другом авангардном искусстве. Но символизм необычный, это не какая-то ирреальная, фантасмагорическая символика, не сюрреализм, а символы в обычных явлениях. Главное увидеть в обычном нечто необычное. Символом и идеей может стать простая ситуация, реалистично изображенная, но содержащая в себе глубокую смысловую, ирреальную нагрузку и философское наполнение.

Цели, преследуемые перспективистами просты и в тоже время велики. Человек, который пытается вникнуть в смысл сюжета, найдёт не только смысл, но и новую грань в себе. В следующий раз, он уже самостоятельно в толчее буден сможет увидеть в каком-то случайном явлении радость жизни, а в маленьком эпизоде олицетворение всей вселенной. Сможет увидеть за неприметной реальностью сказку и собственную мечту.

Следуя по этому пути развития, мы стремимся сконцентрировать в человеке духовные основы будущего мира. Принять этот путь может каждый. Но принять его ещё не значит стать перспективистом. Только тогда, когда творчество станет перспективистским по сути, когда начнётся борьба за души людей, изменение себя и других, только тогда можно говорить об устремлённости художника к новому будущему миру радости и духовности.

Пока идеи перспективизма мало кому известны. Их приверженцами являются пока не многие художники и поэты, мироощущение которых можно сравнить с детской наивной романтической духовностью. Но придёт время, когда эти идеи завоюют мир и станут близки всему человечеству, станут основой основ будущего лучезарного мира. Мы смотрим только вперёд, в наше светлое будущее, в наше счастливое завтра. Именно поэтому мы и называемся перспективистами, от слова «перспектива», т.е. смотреть вдаль, вперед, в будущее. Перспективизм является первой ласточкой грядущего мира чистых человеческих душ. А пока за эти души нам предстоит ещё бороться и бороться».

Вот такая утопическая хреновина варилась в наших котелках! Естественно, я подверг сей исторический документ некоторому редактированию, иначе и без того сумбурное изложение основ нового искусства было бы совсем неудобоваримым. Но главное здесь в точности передана та атмосфера, в которой мы варились. Здесь вся суть нашей юношеской идеологии, которую мы сами создавали и которой воодушевлялись.

Нашему движению мы долго подыскивали различные, оригинальные названия, думали, например, назвать его эмперсивизмом, в основе этой идеи лежало воспевание мечты, может быть не реальной, отторгнутой от действительности, но той мечты, того мира, где царствует идеал жизни, где царит счастье. Такое название было одним из разновидностей декадентства и символизма и происходило от слова «хемперси» – мечта.

Думали назвать его фантасмагоризмом, что значит, видение мира в причудливых формах, который воспринимался через бред и галлюцинации, некое отстранённое восприятие и отдача восприятия мира через символические формы. Реальность в своей нереальности. Это ещё одна разновидность авангардного искусства, в частности, сюрреализма. Даже думали назвать наше движение капищевизмом, воспеванием языческого созерцания мира через веру в духовное обновление, через столкновение человека с духами народных богов, а языческие мотивы в нашей среде были весьма распространены. И всё же, мы остановились на перспективизме, что в полной мере выражало наши юношеские настроения и чаяния.

Символом нашего движения мы выбрали славянский свастический знак солнца, который часто встречается в декоративной резьбе и украшениях древней Руси. В этом выборе мы не видели тогда ничего особенного, ничего вызывающего и тем более запретного. О том, что этот символ является древним арийским старорусским коловратом или солнцеворотом, т.е. многолучевой свастикой, что это изображение, которое при желании, как это делают сейчас антифашистские издания, можно смело ассоциировать с германским нацизмом, мы и думать не могли. Тогда это было для нас просто веселое солнце не более того, которое должно было взойти над новым миром, растопив льды скуки, обыденности, победив беспросветную тьму и осветив идеалы красоты. Только теперь я понимаю, что это была наша неосознанная тяга, тяга русского человека к древним тайнам к мистическому солярному (солнечному) знаку, который больше всего любили наши далёкие предки, что это необъяснимый зов крови, проявление родовой памяти.

Выбирая свастическое изображение в качестве своего символа, мы вовсе не собирались кого-то эпатировать или акцентировать внимание на наших национальных корнях. Просто-напросто, этот знак отвечал нашему радужному, светлому, солнечному настроению. Наверное, где-то на подсознательном уровне уже тогда нас тянуло к своим родовым древнерусским истокам, к которым, в конце концов, мы оба пришли. Да, уже тогда нас с Лёшей тянуло к поиску истины, которая лежала отнюдь не на поверхности советской действительности, а где-то далеко-далеко за её пределами, за декоративными заборами тюрьмы, где-то там, где и не пахло красными серпастомолоткастыми звездами. Впрочем, эта тяга на том этапе нашей жизни носила умеренный и вполне лояльный законопослушный характер. Мы ещё не были врагами системы, хотя уже были её изгоями. На деревянном кругляше я вырезал наше перспективистское веселое солнце, которое я с гордостью носил на своей груди.

В нашу творческую группу мы попытались вовлечь и других молодых художников. Прежде всего, моего старого друга Василия Грозного, который в то время готовился к поступлению в Строгановку. Затем громогласного Сергея Лошакова, почти готового футуриста и большого почитателя Маяковского, в это время он учился в художественном училище. И ещё двух-трех ребят из нашей среды. Надо сказать, что не все с таким самозабвением и энтузиазмом как мы воспринимали новые идеи. Иногда нам с Лёхой приходилось нелегко. Подолгу мы уламывали наших сотоварищей, пытаясь притянуть их за уши, но лишь немногие воспринимали нашу пропаганду.

Как сумасшедшие с горящими выпученными глазами мы убеждали всех в неизбежной победе перспективизма. Для нас это была аксиома, истина в последней инстанции, а те, кто её не принимал, приравнивались к редкостным безумцам, которые схожи с теми, кто не верит в неизбежную победу коммунизма. Мы буквально внушали им этически-эстетические идеи будущего мира, доказывая как теорему преимущество нашего движения, а также насущную необходимость объединения всех передовых творческих сил. Победоносная идея будто струя из фонтана вырывалась из головы отцов основателей перспективизма, но к удивлению и к нашему глубокому сожалению почему-то не воспринималась остальными членами кружка как должное и сверхнеобходимое.

Несмотря на возраст, а мы всё-таки были дети одного поколения, они по-прежнему оставались холодными и невосприимчивыми людьми, которые в первую очередь стремились приспособиться к жизни и только потом поговорить о прекрасном. Осторожность и конформизм были их отличительными чертами, и это не смотря на то, что в декларируемых идеях не было ничего политического, а тем более, антисоветского и крамольного. Их стремление к привычным и устоявшимся нормам, их приземлённые цели носили понятный и простой характер. В первую очередь, каждый из них мечтал об учёбе, о том, чтобы, получив профессию органично вписаться в систему – в советский социум. Они мечтали не о великом и прекрасном, как мы, а о маловажном и предельно реальном. Их будущее можно было просчитать заранее, так же как их отцы, они готовились ваять вождей, создавать наглядную агитацию, или в лучшем случае заниматься дизайном. Смотреть на мир глазами ребёнка они не могли, не умели, а может и не хотели. Вместе с нами шляться по выставкам, пить портвейн, рассуждать на кухне о направлениях в живописи, о бабах, о поэзии, о всякой всячине – на это они действительно были способны. А вот взлететь воспарить над обыденностью, наплевать на серую мрачную действительность, на законы и порядки окаменевшего человеческого бытия, это им было, увы, не под силу. Рождённые ползать – летать не могли. Се-ля-ви!


ГЛАВА 9

Каждый из нас я и Широпаев в своей среде искали единомышленников. Я на Мосфильме, где работал после школы маляром-живописцем, он в Строгановке, где учился на курсах по подготовке мастеров-реставраторов, обучающихся на базе художественного ВУЗа. Однако, фанатично преданных нашему делу людей мы так и не находили. Творческая революция, о которой мы непрестанно говорили, была под угрозой. И тогда, сие было вполне закономерно, мы пришли к выводу, что пора идти в народ, но не в ангажированную и не в консервативную серую массу, а именно в народ в самую гущу в молодежную нонконформистскую среду. В это время такой средой были только наши доморощенные хиппи, так называемые дети цветов, фанаты западной контркультуры, любители рок-эн-рола и рок-музыки вообще, которые состояли сплошь из патлатых и обдолбанных пацифистов. В эти годы весь этот молодежный андеграунд тусовался на Пушке (на площади Пушкина) или на Пешке (на улице Горького), а чаи все хиппи гоняли в Вавилоне (в чайной на Суворовском бульваре). Найти этот народ было не сложно, поскольку он слишком явно выделялся из общей массы, демонстрируя свою неординарность. Хайр (длинные волосы), расшитые цветами гимнастерки, шинели, клеши, бусы, пацифики (антимилитаристские значки пацифистского движения), сумки от противогазов и какие-то заторможенные взгляды – вот стандартный джентльменский набор наших советских хиппарей.

Вскоре мы стали завсегдатаями чайной, где творилось сие вавилонское столпотворение. Гоняя вместе с хиппарями чаи, мы приглядывались к незнакомому контингенту и стремились познакомиться, но тусовочная публика не спешила принимать новичков, поскольку не видела в нас своих единомышленников. И это понятно, ведь у них были свои приоритеты свои отнюдь не русские кумиры свои интернациональные интересы. Они жили какой-то иной непонятной для нас растительной жизнью, слушая в основном рок-музыку и обсуждая неизвестные нам музыкальные новинки и записи. Времяпровождение их было скучное и весьма однообразное. Каждый хиппарь приходил в своём особом прикиде (одежде с соответствующими атрибутами), рассказывал какие-нибудь новости, в основном про то, когда кого свинтили (задержали) менты, затем, сбившись в кучу, они ехали к кому-нибудь на флейт (квартиру), где слушали музыку, курили травку (некоторые ширялись) и занимались свободной любовью. Всё это казалось нам непонятным, неблизким, неродным, поскольку у нас были свои приоритеты свои идеалы, неразрывно связанные с русской культурой, с национальным искусством и с традициями русской культурной революции.

В отличие от своего друга Алексея я был наиболее подвержен внешним эффектам. Наглядевшись на разноцветные одежды детей цветов, я приступил к созданию своего собственного перспективистского имиджа, который, на мой взгляд, должен был принципиально отличался от всей инородной хипповой тусовки. И надо признать мне это удалось на все сто. Я перещеголял хиппарей по своей оригинальности. Созданный мною прикид был настолько неожиданным и вызывающим, что не шёл ни в какое сравнение с каким-либо другим даже самым оригинальным прикидом патлатых парней. В скором времени хиппи увидели меня на своей тусовке в русской расшитой холщевой рубахе-косоворотке в лаптях и с деревянным резным посохом волхва в руке. На груди у меня светилась свастика – веселое солнце, а на плечах висела холщово-брезентовая сума, на которой не по-английски, (обычно волосатые расписывали свои сумки английскими текстами, например, строчками из песен Биттлз), а по-церковнославянски были написаны строки из Священного Писания, из Евангелия от Марка: «Сей есть сын мой возлюбленный, того послушайте» (Мк 9. 7). Незадолго до этого мне досталось от моей тётушки Екатерины в наследство старинное издание Нового Завета, которое я в меру своих сил пытался осилить, но не мог. К сожалению, в то безрассудное время моего активного художественного бунта, кроме гордыни и своей исключительности я не смог вынести из него ничего полезного для себя. Тогда-то и украсила эта надпись мою богемную сумку. Это евангельское изречение на моём славянофильском прикиде означало только одно, мол, я и есть носитель той главной истины, которого надо слушать и беспрекословно следовать его учению. Прости, Господи, мне этот невольный грех.

Дети цветов восприняли меня в таком виде не однозначно. С одной стороны им было прикольно видеть такой крутого чувака как я, увидеть мой стебный (смешной, вызывающий) рашен-прикид (одежду в русском стиле), с другой – всё это было им чуждо и непонятно. Одно дело западная контркультура, на которую они буквально молились, и совсем другое дело – какое-то сермяжное русофильство, какие-то бредовые идеи и лозунги: «Закрутим весёлое солнце! Да будет сказкой жизнь!»

И всё-таки мы не были чужды этим волосатым ребятам, наши нововведения иногда находили отклик и в этой инородной среде, поскольку им тоже было знакомо чувство прекрасного. Они полюбили и Лёшкины стихи, и мою живопись. Так или иначе, но нас объединяло одно и то же чувство – неприятие скучного, однообразного, серого советского мира. Так со временем мы стали практически одной командой, хотя и с разными векторами. Как ни странно, но я даже заработал авторитет и стал видным тусовщиком, чего нельзя было сказать про Алексея, который по-прежнему ничем не выделялся из толпы обывателей. Волосато-хипповая братия считала его одновременно и своим и чужим, он так и стал таким же, как они, так и не смог влиться в их революционно-молодёжную среду. Его считали своим только потому, что он был моим близким другом, вместе с которым я призывал хиппарей идти на баррикады перспективизма. Впрочем, завсегдатаи Вавилона считали его хоть и странным, но всё-таки выдающимся поэтом. И одновременно он был для них чужим, потому что внешне Лёшка не противопоставлял себя обществу, оставаясь совком (советским гражданином), который ничем особенным не выделяется из серой многомиллионной массы одинакового советского народа. Без внешнего эпатажа, без открытого вызова обществу эта примитивно мыслящая хипповая публика, привыкшая лишь к внешним эффектам, не могла распознать в нём гения, видя только аккуратно постриженного паренька с рабочей окраины в простой болоньевой куртке. Я же, напротив, изо всех сил пытался противостоять этому обществу, в том числе и внешне, презирая и ненавидя его тупость, глупость и одномерность. Надо сказать, что и общество платило мне тем же. Вот мой небольшой поэтический этюд той поры:

Свой белый френчи на плечи, как всегда,

Набросил я. И тут мне в след

Уродливые крики: Его бы взять да сжечь,

Как бунтовщика, как еретика!

Я был вне общества, и общество было вне меня. В своей семье я был таким же изгоем, каким ощущал себя на улице. Сколько же насмешек и оскорблений мне пришлось тогда пережить, не берусь сосчитать. Как меня только тогда не называли, какие только эпитеты не давали, и какие только ярлыки не приклеивали. Ко мне пытались применить разные меры воздействия, чтобы положить конец моим выкрутасам, это были и блюстители закона, и представители общественности, в том числе и родители. Так я ощутил на своей шкуре пресловутый конфликт отцов и детей.

А когда я увлёкся популярным в ту пору сыроядением, родители стали между собой поговаривать о том, не пора ли показать меня психиатру. Наверно что-то аномальное всё-таки было в моём поведении, поскольку слишком остро и болезненно я воспринимал тогда жизнь. Будто с меня содрали кожу, и все нервные окончания на теле обнажились.

В те далёкие годы (1977-1978) я написал цикл картин, пропитанных духом пропагандируемого нами перспективизма. Все они несли не только эмоциональный, но и идеологический заряд, а некоторые из них дополнялись поэтическими комментариями. Я, конечно, понимал, что не могу конкурировать с гениальными стихами Широпаева, как Иван Приблудный понимал, что никогда не переплюнет своего друга Сергея Есенина, однако, не писать я не мог. Наиболее известная картина этого периода называлась «Поэт оплеванных тротуаров». Разумеется, главным её действующим лицом был мой друг, сидящий в дыму московского бара, пьяный романтик в окружении самок и самцов, не знающих о том, что такое истинная любовь и красота. Другая картина была как бы продолжением первой, она называлась «Полет на зонтике». На ней был изображён некто длинноволосый в чёрной шинели и шляпе, в этом странном персонаже без труда можно было узнать меня. Подхваченный ветром и разноцветным дождём, чуть оторвавшись от асфальта, я парил над узнаваемыми зданиями-книжками на Калининском проспекте (Новом Арбате), ухватившись за ручку старенького зонта. Как мне казалось, именно так должен парить над суетой, над будничной толпой, над серой и злой реальностью истинный романтик и мечтатель. Было и много других знаменательных картин той же направленности. Их названия говорили сами за себя – «Мечтатель», «Обыкновенное чудо», «Кукла», «Вперед, каравелла!», «Голубая звезда», «Волшебный фонарь». Некоторые из них сохранились и находятся в частных собраниях у моих друзей или знакомых коллекционеров, от других остались лишь воспоминания и чудом уцелевшие эскизы со стихами.

Вообще-то, в то время я довольно небрежно относился к своим произведениям, разбазаривая их направо и налево. Кому попало дарил свои эскизы, картины и этюды, даже не запоминая порой куда именно, и к кому они уходят. К сожалению, я безжалостно рвал и жёг рукописи, считая свои стихи никудышными и не заслуживающими внимания. И лишь некоторые из них, которые запомнились наизусть, можно воспроизвести. Вот одно из них:

Я сел в автобус – тарантайку. Билетов касса не давала.

Я сел удобней, размечтавшись. И вдруг, в окне увидел, справа,

Как, в отражении стекла, посередине двух дорог,

Валялась сбитая собака, и тихо кровь ее текла,

И безмятежно бросив лапы на мокрый как всегда асфальт,

Отбросив хвост, клочок обвислый, лежала так, закрывши веки

И умирала просто так.

А мимо жалкой и ничтожной бежали, как бегут ручьи

Машины в трепете дорожном, не замечая той беды.

Они бежали, пробегая, бросав пренебреженья газ,

А та, немая, умирая, в последний раз сказала: «гав».

И в этой жуткой полу-жизни увидел я себя портрет.

Я так же в этой грязи, в жиже, живу среди трясины бед.

И так же люди пробегают, ничто вокруг не замечая,

И так же многие страдают, прося руки в предсмертном лае.

Я очень любил поэзию, зачитывался стихами Пушкина, Блока, Есенина, даже Маяковского любил и одно время пытался ему подражать, высмеивая мещанскую тупость и обывательское жлобство. Каждый человек хоть раз в жизни пишет стихи, происходит это тогда, когда душу переполняют чувства и говорить по-другому обычной прозой он просто не в состоянии. Но это не значит, что каждый может стать поэтом. Если не каждый человек наделённый слухом и голосом становится оперным певцом, то почему каждый пишущий стихи должен обязательно стать поэтом? Разве поэзия может быть уделом всех? Нет, поэты это избранные Богом единицы, люди не от мира сего, к каковым я себя не причисляю. Я никогда не претендовал на сие высокое звание, справедливо полагая, что мой удел – это зрелище, кино, театр, буффонада, живопись, скульптура, графика. Вот Лёшка другое дело – это гений избранный, одарённый талантом мастер слова, который из ничего порождает огонь. Таким он был тогда, таким же остался и теперь спустя 30 с лишним лет. Жаль только, что и тогда и теперь в голове его кавардак, а в душе сплошные раны. Таков уж, видно, удел всех русских поэтов. Пушкин метался между верой и неверием, между самодержавием и масонством. Есенин исстрадался, изорвал всю свою душу, воспевая то русский дух, то Ленина и комиссаров. Та же горькая доля выпала и Широпаеву, который запутался в собственных противоречиях, в поисках правды и истины в вере и суеверии предков. Впрочем, об этом я расскажу позже, когда стану описывать последующие годы. А в то время сумбурное мировоззрение нам вовсе не мешало, а напротив помогало нам отстаивать свою позицию.

Однажды, осенью 1978-го мы с Лёшкой решили провести первую революционно-перспективистскую акцию возле Вавилона, а именно выставку живописи и публичное литературное выступление. Конечно, мы слышали о бульдозерных выставках художников-авангардистов, но как-то не думали о том, что и нас может постичь та же участь. Ведь мы, как нам тогда казалось, не были в оппозиции к существующему строю. Мы не были, вернее не считали себя такими же скандальными, поскольку нас, в общем и целом существующая власть вполне устраивала. Ничто не мешало, как нам казалось, провести задуманное. Поэтому мы и решили, не скрывая своих намерений, открыто продемонстрировать свои творческие взгляды. О, святая простота! Цель была одна – пропаганда наших идей и привлечение в наши ряды новых единомышленников и в первую очередь из тусовочной среды. Кто же мог подумать, что любая неофициальная группа расценивалась оккупационными властями как заговор, а любое неофициальное выступление, как попытка свержения существующего строя ни больше, ни меньше.

В один из вечеров не сговариваясь заранее ни с кем, совершенно спонтанно я притащил несколько картин и расставил их на скамейках Суворовского бульвара. Был тёплый октябрьский вечер, под ногами шелестела опавшая листва каштанов и клёна. В наступавших сумерках бродили прохожие, которые вначале не обращали никакого внимание на ряженных и не стриженных молодых людей. Между тем волосатая братия облепила импровизированный вернисаж и стала шумно обсуждать мои живописные полотна. Через некоторое время прохожие обратили внимание на суматоху и стали подходить, с интересом разглядывая картины. В течение получаса собралась приличная толпа. Кроме хиппарей оказалось много случайной публики, в основном интеллигентного вида, работники ближайших театров, центральных учреждений и просто жителей этого района (центра столицы). Такое мероприятие было для них в новинку.

Люди искренне радовались, одни восхищались, другие мягко критиковали, но в основном все зрители хвалили меня, прежде всего за то, что я организовал уличную выставку. Люди больше всего почему-то восторгались моим смелым поступком, нежели моим талантом. Они расспрашивали и интересовались не столько формой и содержанием моих картин, сколько идеей, которая подвигла меня выйти на улицу. Это был, наверно, самый счастливый день в моей жизни. Я воистину парил в облаках, где-то там высоко на Олимпе славы и признания. Если не считать школьных выставок в кинотеатре «Звездный», где когда-то зрители перед сеансами рассматривали детские рисунки, среди которых видное место занимали мои работы, эта выставка была моим первым живым общением со зрителем.

К моей неописуемой радости этот первый блин не был комом. Вскоре ко мне присоединился Сергей Шутов такой же независимый молодой богемный художник, вращавшийся в этой среде, как и я. Где-то недалеко от Вавилона была его мастерская. Не мешкая, он побежал туда, чтобы пополнить уличный вернисаж своими картинами. Уже давно стемнело и рассматривать живописные полотна под тусклое освещение уличных фонарей было практически не возможно, но собравшаяся публика не спешила расходиться, разговоры не утихали, обмен мнениями продолжался до полуночи. Меня разрывали на части, все критики куда-то исчезли, остались одни поклонники, поэтому приходилось выслушивать только дифирамбы. Отзывов было множество. Приведу лишь некоторые из них наиболее характерные, сохранившиеся в стареньком блокноте:



«Понравилась картина «Поэт оплёванных тротуаров» и «Фонарь». По моему мнению, надо больше устраивать выставки для любителей художников».

«Старик, молодец! Ты опроверг все суждения старого бюргерского мира, причём не просто, не тряпками и волосами, как почти все здесь присутствующие, а искусством. Держи так всегда! Музыкант».

«Сила, свет, тепло и любовь. Спасибо!».

«Следуй своей дорогой и пусть люди говорят, что угодно!»

« Глаза «Мечтателя» поражают сразу!»

«Это прекрасно! Пишите больше, как можно больше, наплюйте на осуждение и неприятие вашего искусства. Только не надо смотреть на мир столь мрачно, он светлее и лучше. Вы прекрасный художник. А «Необыкновенное чудо» полностью оправдывает своё название. Две девушки весьма близкие к классике, но понимающие вас».

Когда собрались все наши – Широпаев, Грозный и другие перспективисты, когда мы все уже утомились от пропаганды, а народ всё не расходился и жаждал общения, тогда мы приняли решение повторить нашу выставку в ближайшее воскресенье. С этой целью мы планировали не только собрать как можно больше авторов, но и пригласить побольше зрителей. В следующий раз мы хотели расширить состав живописцев и графиков, и, как ранее оговаривалось, помимо вернисажа провести литературные чтения, объединив усилия молодых художников и поэтов. В общем, акция обещала быть грандиозной по тем временам. Будучи наивными, мы не скрывали своих намерений, поэтому о предполагаемом творческом воскресном мероприятии тогда знала не только вся тусовка, но и вся интеллектуальная Москва. А значит, об этом знали все и в первую очередь те, кому это знать было положено подолгу службы, т.е. наши бдительные органы правопорядка, которые всё время на посту.

О том, как они боролись с инакомыслием, с любым проявлением неординарности и индивидуальности, как они защищали партийную линию от всех чуждых проявлений в литературе и в искусстве, много написано до меня, и ещё будет написано после. Не буду подробно останавливаться на разоблачениях репрессивной деятельности советских блюстителей порядка. Хорошо известно, какой произвол творили гебисты, менты и комсомольские оперотряды во времена пресловутой социалистической законности, охотясь на хиппарей и прочую богемную молодежь. Многие знают о том, как молодых бунтарей отлавливали на улицах и на квартирах, как их избивали, бросая за решетку. Как рвали и резали их одежду, как насильно стригли наголо головы парней и девиц, отбирая у них и уничтожая ценные для них пластинки и книги. Как одним подбрасывали наркоту, чтобы припаять срок, а других отправляли в дурдом на принудительное лечение. В общем, морили как тараканов, поскольку им не было места в здоровом социалистическом обществе. Сия «зараза» должна была исчезнуть, поскольку такие, как они не могли существовать рядом с нормальными гражданами Советского Союза, строящими коммунизм. Вот почему мы со своими новаторскими идеями вольно или невольно тоже подпадали под идеологический пресс. Нас тоже пытались уложить на прокрустово ложе культурно-социалистических стандартов.

Если первая спонтанная выставка прошла успешно, ведь это была моя импровизация, если правоохранительные органы проглядели её и не отреагировали должным образом, то есть не задушили в зародыше враждебное искусство (уверен, что кому-то из ответственных лиц тогда досталось за подобное нерадение и беспечность), то вторая организованная нами выставка стала настоящим полем боя. Теперь они подготовились основательно, все просчитали, заранее разработали тактику и стратегию, чтобы встретить и поразить противника одним ударом и наповал.

Уже на подступах к Вавилону мы увидели армейские машины, покрытые брезентом и оцепление солдат с погонами ВВ. День был солнечный и слегка морозный, но на лицах собравшихся людей было пасмурно и тревожно. Что-то ёкнуло у нас в груди. Не успели мы развернуть свои шедевры, как со всех сторон из подворотен и припаркованных автомобилей на бульвар с тараканьей проворностью полезли разнокалиберные опера и оперки в штатском. Озлобленные хари рабоче-крестьянской наружности, брызгая слюной, тыкали нам под нос свои красные корочки. Все, кто успел собраться к этому часу, были моментально арестованы. Всю разношёрстную публику, художников с картинами, музыкантов с инструментами, поэтов с рукописями, волосатую братию с маковой соломкой и травой, цивильно одетых граждан с портфелями, модных барышень на высоких каблуках, пронырливых журналистов с фотоаппаратами и всех случайных прохожих, кто имел неосторожность остановиться около нас и поинтересоваться происходящим, окружившие нас церберы сбили в одну большую кучу. Подталкивая кулаками в бока словно коров, нас повели в сторону Никитских ворот. В свою очередь солдаты, очевидно, по рации получили приказ не вмешиваться в происходящее. Видимо, их вызвали для того, чтобы в случае непредвиденной ситуации подавить бунт или массовые беспорядки, но бунтарей оказалось так мало, что обошлись легкой артиллерией ментов. Развернувшись на сто восемьдесят градусов, они направились в сторону Калининского проспекта, медленно расползаясь по своим грузовикам.

Возле памятника Тимирязеву некоторые хиппи и радикально настроенные арестанты решили устроить акт неповиновения. Человек пять-шесть демонстративно уселись на землю и не хотели подчиняться оперативникам в штатском, которые как пастухи-загонщики окружали толпу со всех сторон плотным кольцом, препровождая нас в ближайший пункт охраны порядка, который располагался где-то на Патриарших прудах. Тут же по рации был вызван милицейский батон, куда сунули несговорчивых сидельцев. За всем происходящим с интересом наблюдали прохожие. Именно тогда мы впервые осознали себя врагами существующего строя. Я, Широпаев, Грозный и другие наши товарищи по несчастью впервые в жизни попали в такую щекотливую ситуацию. Мы обычные законопослушные граждане стали вдруг преступниками, попали в облаву и были задержаны по подозрению в нарушении законности. Не стану лукавить, мы были так шокированы и напуганы, что после всего происшедшего в первый момент хотелось забыть про все наши протесты, про все наши солнечные идеи и ура-революционные лозунги. Хотелось забиться куда-нибудь подальше в угол и больше никогда уже не высовываться наружу.

С каждым из нас в отдельности, очень лощённые и культурные дяди, как мы это сразу поняли, не простые опера, а сотрудники с Лубянки провели душеспасительную беседу. Эта беседа мне напомнила тот воспитательный пафос, который я слышал в ментовке, ещё в детстве, когда менял значки на жвачку. Больше всего гебистов заинтересовала моя картина под названием «Цареубийцы». Движимый романтикой бунта, на двухметровом холсте, я создал монументальное соцреалистическое произведение, которыми были забиты тогда все выставки. На нём я изобразил народников-бомбистов на эшафоте, явно идеализируя идеи революционного террора. Все чувства на этой картине были обнажены, на переднем плане стояли настоящие герои, пылкие юноши с взором горящим, бесстрашно идущие на смерть, у каждого на груди доска с надписью «цареубийца». На заднем плане – ряды солдат, словно серая стена, служившая опорой самодержавия. Однако моя картина почему-то показалась сотрудникам госбезопасности вовсе не соцреалистической и не прокоммунистической, а какой-то двусмысленной и даже немного антисоветской. С одной стороны – это исторические персонажи: Перовская, Желябов, Кибальчич и т.д., с другой – наши современники, некие революционеры вне времени и пространства, бесстрашно идущие на смерть ради свободы всего угнетённого народа. Долго меня мурыжили, добиваясь правды, расскажи, мол, что на самом деле означает сия аллегория, и как следует трактовать сей замысловатый символ. Так и не добившись от меня вразумительного ответа, не узнав, где именно собака зарыта, наконец, они отстали от меня. На их лицах было написано явное разочарование, поскольку им не удалось раскрыть очередной заговор и отрапортовать начальству о разоблачении новой антисоветской группировки. Продержав нас весь день взаперти, сняв письменные показания, в конце концов, всех отпустили по домам, напоследок пригрозив пальчиком. Так я впервые попал под негласное наблюдение чекистов, которые с того самого дня завели на меня досье как на неблагонадежного.

На какое-то время мы смогли умерить свой пыл, активная деятельность сменилась затишьем. Мы реже стали появляться в Вавилоне. Всё время, у себя за спиной ощущая какой-то колющий пристальный взгляд. То ли это были филёры, то ли наш собственный страх, но ощущение было неприятнейшее. Неделю спустя меня вызвали в первый отдел на киностудии Мосфильм, где какой-то старый смершевец пытался меня вылечить, разоблачая чуждые несоветские проявления в искусстве. Лёшку, такой же персонаж обрабатывал в институте. Василий имел неприятный разговор с отцом, которого как военнослужащего вызывали в особый отдел контрразведки. В общем, мы стали опасными людьми, пока ещё не врагами народа, но уже близко стоящими к тем, кто подрывал устои советской власти. После этой героическо-драматической истории, наша скандальная уличная выставка обросла легендами, каждый хотел внести свою лепту и отобразить своё непосредственное участие в молодёжном творческом бунте. Среди волосатой публики я стал широко известной легендарной личностью, завсегдатаи Вавилона с тех пор стали высоко ценить Клеща. Так ласково они стали меня называть после выхода на экран художественного фильма «Трактир на Пятницкой», где я сыграл небольшую эпизодическую роль.




следующая страница >>