Дмитрий Василевский. Дополнение к статье - shikardos.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
страница 1страница 2
Похожие работы
Дмитрий Василевский. Дополнение к статье - страница №1/2

Дмитрий Василевский. Дополнение к статье «Проект феноменологии соучастия: через вещи к словам. Литературно-философский опыт постижения» (http://belintellectuals.eu)

Феноменологические опыты


  • Сумасшествие. Зачем смешивать сумасшествие с умеренностью и работой уклончивого трудоголика, такая совместимость поставлена под вопрос недоуменными ловушками невротиков, которые сгорают от нетерпения обрести сенсацию на территории своей клумбы и которые плавно и неторопливо сливаются с самими сумасшедшими, не усваивая от них только впечатлительности к радости без источников и забывая, что сумасшествие им понадобилось для чего-то другого. Мне незачем доказывать себе бесполезность слежки за мечтами, которые вышли из под пера прохожего, странно непохожего на всех остальных; он долго думал, остановиться ли ему возле меня, вероятно полагал, что мне будет интересен его бред. Но почему бред? Почему я сразу так и предположил о нем, ведь в нем нет ничего особенного кроме его странности и это как раз повод предположить в нем нечто нормальное, ибо только отличное от других в этом мире похожести позволяет надежде кое как еще держаться, переживать приближение странного, способного преследовать без надоедания, приближаться без уплотнения, со-скорбеть без слез и вознести без преувеличения. То, что приближается к нам, делает нас нами, как бы это странно ни звучало, мы напряжены в преддверии встречи с приближением, настраиваемся на особый лад, вдохновлены, готовы к преображению, недовольны промедлением и тем не менее хотим продлить ожидание, ведь после встречи опять ничего интересного не предвидится, кроме как ожидания очередной встречи. Проходят мгновения, ибо именно они определяют все, и в это время мы понимаем, что дальше нечего ждать, ничего не предстоит, все прошло, что уже могло бы состояться и что можно расслабиться. Встреча не состоится. В этом важность всех предшествовавших моментов, в этом соль всяких приближений и мелочь разочарований нисколько даже не стоит по сравнению с тем, что ничего не было, ибо как раз в этом небытии, в этой не-встрече и сокрыта главная качественность предстоящего нам веселья, а оно одно – разочарование и только оно наполнит, освежит, вернет надежду и природу сделает восхитительной для нашего обновленного зрения и мы запишем в новую книгу о том, что встреча состоялась и ничего случайного не произойдет и не произошло.




  • Смерть. Я хочу жить и не хочу умереть до своей смерти, почему же все время возобновляю вопрос, он неотступен, преследует подобно черепахе, лучше бы уже быстро пробежал мимо, но наверно он не подчиняется времени, потому что касается самого существенного, все самое существенное всегда по ту сторону времени. Время и смерть могут переплетаться, но это только кажется, это обманчивое ощущение, оно проходит иногда, а иногда владеет тобой с абсолютной силой. Музыка нарастает и кажется, что не слышно главного, которое превращается просто в шум и хочется от него отделаться вообще полностью, включая музыку еще громче. Надоело жить-через-шум, и дело не в посторонних вещах, вещей вообще нет; особенность нашего времени как раз в том, что времени не замечаешь, потому что слишком много вещей; они как наваждение, страсть, прелюдия успеха и уважения, ложь и правда одновременно – и при этом ничто из этого, ибо мы не замечаем ни истинного ни ложного за вещами и не замечаем самих вещей. Кто возразит мне в мире, где нет возражений. Есть ощущения, мы кликаем их и они тут же возникают на экране чувственности, но так как чувственностью еще не все ограничивается в области неглавного-перед-лицом-главного, то непонятное возмущение превращается в невроз всей культуры; культура заболевает раньше, чем заболевает и намного позже, чем еще можно было бы заболеть, ибо она давно больна смертельно, так что уже никакая другая болезнь не помещается на ее теле. Есть понятие слабости, немоты, выхода и входа, передела и направлений, а есть просто состояние, которое не определимо и мы в нем находимся. Правда, не существует ситуаций, которые были бы ограничены фатально во всех направлениях выхода и преодоления, покуда есть прибежище страха, куда зарылся каждый разумом, обернувшимся неразумием; в нем уютно до времени и даже можно и нужно творить из него, но потом будет все сложнее это делать; путаница из различных правд не сможет больше культивировать страдание, потому что помноженное на самое себя много раз, оно в конечно счете превратится в сладкое щекотание колебаний творчества, чтобы через мгновение – у каждого свое – уйти и увести нас вместе с собой за порог смерти. Так происходит умирание раньше смерти. Так распространяется правда и так проживает свою жизнь ложь.




  • Дождь формирует наше настроение, даже когда не идет; дождь это поток наших мыслей о нем, ведь нет дождя нет мыслей, а мысли есть, значит испортилась погода. Странное созвучие между дождем, настроением и мыслями заставляет задуматься о природе внешних событий, которые случаются с нами, не производя в нас ничего и при этом меняя в нашей жизни что-то устоявшееся на непрочное и порой бестолковое. Не уверен, что дождь относится к такому ряду явлений, которые создают бестолковое настроение, то настроение внятное и даже более понятное, чем скорбь об умершем человеке, ведь такого человека тоже уносит дождь, значит смерть и дождь заодно, но так, что дождь вовсе не является вестником смерти. Тем не менее в нас глубоко запрятан страх дождя, мы чувствуем его приближение, как будто он нас обожжет, а не освежит, мы путаемся в таких важных вещах как дождь, как же нам быть с такими сложными событиями как смерть; это причина того, что мы путаем вещи, которые всегда присутствуют одна в другой, делая примечательным наше существование без них и наполняя глянцевой печалью сердца, когда они присутствуют. Бывают моменты, которые с нами всегда, когда не нужно устанавливать разницу, разница уже есть и не нуждается в наших поисках и определениях, ведь мы не живем без нее, следовательно от нее уходим, когда начинаем искать; лучше пуститься в путешествие по еще нехоженым тропам бреда, чтобы потом вернуться незамеченным и начать сначала путь неразличений и невежества.




  • Улитка. Я как улитка, которая ищет защиты у своего тела, у нее есть только оно, прибежище ползающего города, не готового, чтобы его растоптали в любой момент. Улитка выползает наружу, когда ее поманит праздная случайность восхитительной нелепости прекрасного и загадочного мира; она ползет навстречу ему, высунув свою мокрую головку, ей не невдомек, что город еще далеко, а на пути много опасностей, но она ползет, ведь не ползти не может. Здесь ее ограниченность, в которой она может найти спасение. Ведь было бы жестоко предположить, что она виновата в своей заинтересованности внешним благополучием жителей города, которое мерещится ей как оазис и только временно представляется как мираж. Дело в том, что улитке дано знать, что она далеко от города, только другого она не знает, а именно: для нее он невообразимо далек. Если бы улитка знала об этом свойственном ее природе заблуждении относительно пространства, она обратила бы своей взор на себя и спряталась в своем чудесном домике, являющимся ее собственным телом, но она не способна оценить этот дар судьбы и потому погибает. Город остается незримым, он пропадает в неизвестности судьбы улитки и в этом его трагедия. Я клоню к тому, что независимый по внешности от перипетий судьбы улитки город, на самом-то деле связан фаталистическими нитями судьбы с катастрофой жизни улитки: жизнь каждого тела не есть его собственная трагедия, потому что любая трагедия несет в себе феномен не-соучастия и потому становится трагедией для самой себя. Трагедия замкнута на совершившемся крахе не судьбы, а трагедии; нет такой трагедии, которая бы не несла в себе свой исток; это значит, что трагедия не может сбыться, не может состояться, она обречена, она не зерно, которое, умирая, рождает жизнь и это обрекает любое страдание на любование собой, в чем в сущности и состоит трагедия финального эпизода жизни любого тела.




  • Рэмбо. Тоскливое время, время созидания, время растворения, время расставания с тем, что не в тебе, но что в тебе – загадка и задача, одна из тех, что так легко решаются. Да, в этом есть что-то от мистики, но вот находит нечто, приносящее сосредоточение и оказывается: мистики вовсе нет, не говоря уже о том, что ее нет вовсе. Это отгадал он, со всей тщательностью проделав анализ собственной жизни как чужой невозможности. Он полагал прожить свою жизнь как только свою, но, безусловно, предположу, у него это не получилось, так как никто не отделается от ощущения (а значит – и не проживет), что он единственный в своем роде среди на него полностью похожих. Обман может захватывать и делать нам реверансы, а мы, разинув рот, смотрим, глазея на собственное впечатление со стороны. Можно простоять всю жизнь зачарованным собственным движением, так случилось с Рэмбо, его жизнь в чужих текстах есть движение в чужих жизнях, таких как его собственная, вдохновленная неважно чем. Он спустился на землю с какой-то возвышенности, потом хотел взойти опять, но сдался. Этим объясняется его неуспех у настоящего и призрачное везение будущности его судьбоносных озарений. Он потерял то, что было потеряно другими; в этом загадка и объяснение его длительного неувядания, зачаровывающей пустоты, страсти его пустых строк, стоящих между строками черными. Его идеал всегда идеал для других, но где его собственный? В этом замечательном видении, которое мы назвали вслед за другими Рэмбо, скрывается магия слова и невозможность слова. Слова Рэмбо.

Ты встречаешься с ним, рассматриваешь, делаешь заходы со стороны, которая откроет всего его. Но это лишь наглядное. Есть вещи, которые не находятся среди других, они появляются, живут, исчезают, но остаются. Есть поэзия, которая выше наших сил, есть творение, которое выше творца. Есть ты, который не вписал себя в пространство других, тебе подобных, при этом вы дружили, но ты внезапно ушел. Есть усилия, которые затрачиваются зазря, потому что обходят стороной главное усилие, которое нужно приложить, чтобы стать тем, чем давно являешься, до того, как стал что-либо собственно делать. Вот к этому главному надо идти – сквозь школы, авторитеты, подражания. Все последнее присутствует, но столь мало, что не стоит упоминания. Есть, стало быть, особая миссия. Но если миссии нет, а дело совершается? Вот что самое страшное; страшное это загадка собственной судьбы, которая совершается и резонирует, но при этом ты лишь издалека слышишь ее. Ты поешь – но для себя, ты пишешь – но для себя, ты делаешь – но для себя. Так долго не продолжается и ты уходишь. Я клоню к тому, что есть некий настолько уникальный путь свершений, который не успевает захватывать что-то предшествующее, но при этом вписывается в каноны своего дискурса, который тут же создает. И таков Рэмбо – человек и слово, творящее вещи, которых нет.


  • Желтое. Стекающие по оконному стеклу капли создают мое настроение; заглядывая в себя, нахожу, что оно не особенно отличается от настроения других. Приятно солгать себе и найти почву, чтобы приземлиться на желтое. Такое ли оно желтое, если мне по-прежнему плохо и как капли создают этот цвет. Желтое – решение моего настроения и как притворно я решил, что уныние уведет от этого слова, которое – решение, и цвет, и настроение, и гвоздь, вбитый в подсознание. Кто-то плетется сзади меня, наступает на пятки, обгоняет, забегает вперед и шагает победно, оборачивается и продолжает идти и при этом следит за мной и сзади. Оно оказывается и сверху, так это солнце! Оно вбирает в себя меня всего сразу, наводя тоску и предлагая окунуться в свет; я делаю как оно говорит, становлюсь каменным и торопливо кусаю внутренности, чтобы усилить боль от полученного ожога. Знаю, что это только со мной, знаю, что это продолжится еще недолго; знаю, что расскажу об этом другим; знаю, что они мне поверят; знаю, что все начнется сначала; знаю, что проникаю туда, куда опасно ходить; знаю, что так поступали вперед меня; знаю, что свет мне помог, знаю, что некоторых памятных для меня лиц он погубил; знаю, что они сами себя погубили; знаю, что смерть не приходит в желтом; знаю, что она никогда не приходит; знаю, что это для многих хуже смерти; знаю, что лучше бы смерть была как исчезновение и что лучше для многих, чтобы было время. Знаю, что тогда бы не было других; знаю, что сам рискую; знаю, что желтое присутствует только половину суток и того меньше; знаю, что не так то трудно идти навстречу самому себе и знаю, что для многих это невыносимо сложно. Знаю, что забуду о сказанном и знаю, что завтра снова выйду на улицу, уже перед этим омывшись в желтом, проникшем через мое окно и осушившем капли, которые любят портить мое настроение, чтобы потом отдать его на уничтожение желтому.




  • Идентичность. Что нас ограничивает? Может быть наше обаяние? Да именно оно делает нас преступниками перед множеством других, они заложники нашего желания казаться лучше. Но мы остаемся прежними, сами это понимаем, делаем иное, но все равно не сдвигаемся с места. Само место едет куда-то далеко в необозримое настоящее и мы движемся вместе с ним; место изменяет нас и мы изменяем место и кажется, что дело в шляпе, тогда как попросту мы исчезаем в невозвратимом потоке времени, которое запропало в безвременье своих координат отсчета. Так будет всегда и нет никаких если; все захвачено, все запущенно давно, с самого начала мы преступники по отношению к себе, к природе себя, к природе вообще всего и другие обмануты. Счастливчиками нас не назовешь, разве что кто сам рискнет это сделать; он будет опустошен, разлит во много стаканов, озабочен, обезличен, его растолкают, поглотят, сделают вменяемым, а ему нужно раскиснуть, чтобы все начать сначала. Нет парадокса в невозможности возврата и возможности все начать, ибо начало есть всегда продолжение и прерыв. Нет качества, но лишь столкновения и время сваха наших начал.

Счастье в пустоте разграничивающих нас возможностей приобрести прибыль и потерять себя в движении к этим двум целям одновременно. Оставляйте книги в покое, поверьте Канту, он знал толк в этом, потому и написал много трактатов. А мы их не пишем, оставляем это тем, кто завещает сделать все в процессе движения к послесловию. В том суть, чтобы не взглянуть на свое лицо прежде времени, оно ведь может испугать нас и остановить перед необходимостью встать на колени перед могуществом испытаний, готовых на нас излиться. Где учебник по испытаниям? Откройте любую книгу и вы найдете помощь; она готова, даже если вы заболели неизвестной болезнью, все уже известно до того, как открыто что-то новое. Все предсказано, предвозвещено, сделано, соткано, предугадано, продано и куплено. И взгляд больше не падает ни на что плоское и отражающее, он остается нам, в своем продвижении от нас он заканчивает тем, что присваивается нами же. Мы не отдаем то, что должны отдать, жалко выглядеть посмешищем в глазах кирпичных стен, это ведь не зеркала; зеркала у нас в комнате, не где-то еще, не стоит выходить и искать впитывающие материалы, если даже в домашней обстановке не можем раствориться. Огни нас могут растопить, но не собрать по молекулам, на которые распалась наша природа. Где приют того, что когда то имело начало? Он непременно будет нами найден, там станет нам тепло, страхи расклеятся, рассекутся, отразятся и поглотятся, а мы очистимся и не будет границ, которые нужно было бы пересекать, потому что границ вообще не будет, будет блеск и постоянство, которое не нуждается в преодолении.


  • Повторение. Избитые слова? Разве от повторения их они становятся такими? И любая вещь от повторения становится избитой? Мы избиваем вещи и слова? Или они нас? И есть ли вообще повторение? Повторение разносит наши мысли по артериям слов, вещей и эти последние в свою очередь разносят наши мысли как готовые по артериям, в которых живут идеи. Мне кажется, что повторения не существует, есть что-то неприглядное в нашей способности действовать, но когда мы действуем наперекор себе, кажется, будто мы близки к тому, чтобы не повторятся. В этом ли состоит задача? Чаще всего мы об этом себя не спрашиваем, просто что-то рутинно решаем, заставляем себя сделать вещь. Повторение просачивается через наши поступки и это значит, что рутинное это не повторение, поскольку оно имеет место в соседстве с рутинным. Повторение это жизнь, а жизнь это загадка, нечто потаенное и повторение с ней связано неразрывно. Но значит ли это, что жизни нет? Однозначно ответить нельзя, иначе это будет повторением, а потому ни повторения, ни жизни нет в ряду вещей и слов. Может быть слова и вещи сами находят себя в пространстве жизни и повторения и тогда последние два выпадают из русла нашего анализа, оставляя вещи и слова наедине с самими собой. Но есть ведь слова и вещи, которыми мы называем повторение и жизнь. Итак, слово повторение.




  • Квартира. В квартире моей ни души, но кто-то же заглянул в нее, кто это, я сам не знаю; стройная цепочка совпадений – все эти заглядывающие, как будто вырывающие меня из самих себя. Они всматриваются и уходят, потому что им не на что посмотреть. Все их мимолетные взглядывания и скороспелые выводы плод моего же воображения. Их никто не выгоняет, они подвластны решениям, которые исходят из них самих. Странное впечатление! Так они говорят, хотя стоило бы им помалкивать. Чтобы видеть и делать выводы, мало получить от меня что-то, нужно дать самому. Для того ли предназначена квартира? Странно, как мы себя в ней чувствуем, мы не разбираемся, нужно ли наводить в ней порядок в преддверии посещения, потому что никогда не знаем, заглянет ли к нам кто-либо. И даже, если такое случается, мы не готовимся, спасаемся бегством, никуда не уходя, просто наш прием оказывает вовсе не тот эффект, который снабжает уверенностью в необходимости повторного посещения. Обходя все комнаты, мы застываем в одной из них, осматриваемся, заглядываем в углы, нагибаемся, чтобы увидеть лежащее на полу, ухмыляемся, потому что ничего не находим, и застываем. Вот уже перед нами лежит исхоженное пространство, какой-то сюрреализм на стенах, он нам мерещится, не так ли возникают обои в воображении тех, кто должен придумывать на них узоры. И вот нас заперли. Ничего удивительного, не нужно быть щепетильным, чтобы заподозрить, что не мы одни в этой квартире. В ней полно призраков наших гостей, и тех, кто еще не пришел к нам, не наводнил квартирное пространство мыслями, действительностью, запахами, словами и вещами слов. Просто не осталось времени пожить, каждый день мы начинаем с одного и того же, и в этом фатальность нашего жизненного пространства, запертого в каменных квадратных плитах. Нам запрещено прикасаться к воздуху, и взгляд падает на то, что на нем повисло. Повисло молчание и немота, ставшая впереди каждого нашего слова, открывает двери нам и тем, кого мы соизволили впустить к себе скоротать несколько часов за созерцанием сюрреалистических узоров.




  • Отец. Кто может назваться отцом? Тот, кто всегда приходил вовремя, доносил правдивые слухи, наполнял жизнь потребностями, которые и брался удовлетворять; прочти в написанном тобой о его смерти, чтобы потом не стало неожиданно грустно, стоит приближаться к важному и дорогому еще до того, как оно приблизиться к тебе в своей смерти и к себе в отождествлении с созданным типом характера и образа более чем реально-сущностного. Мне не хватает понимания и успеха в нужном ощупывании необходимого для полноценного ответа на поставленный мной вопрос. Где начинается ответ, если он вообще нужен; отцовство не главное качество, оно как шлейф от благоухания, если оно есть и бесцветно-бесвкусный аромат, если его нет, так что нет и вовсе аромата. Немножечко секуляризованная идея поклонения пронизывает до сих пор наши отношения, но и без них все понятно, что все кончилось и не так уж печально все это. Каждый должен уметь постоять за себя и не то что должен, а каждый это и делает и не может не делать и пусть не думает, что все измениться, если он сознательно это воспримет, все и так уже изменилось; никто не смеет не изменять свою жизнь, что значит – никто не может ничего не мочь, не предпринимать, не воспринимать, не выбирать, не провозглашать, не воздействовать, не принимать, не останавливаться; ничто из этого не связано с движением и динамической устремленностью, хотя может ли быть устремленность не такой; может и как раз не-динамическая устремленность и есть та, на которую я намекал и то, что нужно выполнить, это просто жить.




  • Взрывы. Почему происходит взрывы и кто их провоцирует, почему мы сами находим повод видеть причины, по которым случаются эти вещи и чем наш интерес провоцируется? Кто несет их, забывая о том, кто мы, не примечая важных деталей и заманчивых для серьезного наблюдателя происшествий, могущих объяснить многое? Ранними нас не назовешь, давно стали читать, возглашать мнения, наталкивать других на мысли, строили планы мы и вовсе едва не с рождения. А тут, взрывы. Их эффект накапливается, щекочет нам нервы и мы рады тому, одно – только бы не засиживаться, но постоянно стремиться, устремляться и не это ли производит взрывы; то есть мы уходим не потому, что взорвалось, а потому что мы ушли сами прежде времени? Сколько будет еще вопросов, не важно, все они заключены в один, какой не выберешь. Туго с пониманием, никогда бы не подумал, что рождение и непонимание сопровождают непременно друг друга с самого начала; и ничего не кажется больше, все было понятно, однако скрыто до времени нашего раскрытия самим себе в области взрывов, которые накопились и которые мы вызвали и можем еще укротить, да только куда потом двинуться, навстречу мира-без-взрывов? Если еще такое возможно, я знаю, кто может это рискнуть осуществить; я их встречал раньше, они были во мне, но это начало другой истории, просто в каждом из нас есть они и не нужно их определять, обманываясь упоминанием их во множественном лице, они могут быть и один, который все равно в нас; так вот, взрыв происходит в просвете расстояния между я и он, или я и они. Это может показаться странным, поскольку он или они, напротив, должны и могут спасти от последствий взрывов. Да, это парадокс, но он один из многих парадоксов, которые с нами от рождения, ибо с этого же момента с нами непонимание, а значит с нами и взрывы.




  • Дом. Бесчисленное количество раз мы заходим под крышу здания, которое именуем своим и именно своим домом. Дом это здание. Дом это то место, куда мы возвращаемся и откуда уходим каждый день. А как быть с тем местом, которое мы покинули и через долгое время опять возвращаемся и называем это место домом? Как быть с тем местом, где мы ни разу не были, но, где оказавшись, понимаем, что оказались дома? Такое оказаться-дома-впервые трансцендирует дом за границы всяких пространственных характеристик и это уже видно по тому, что под домом часто мы имеем в виду не конкретное здание, но местность, которая имеет свой дух, характер, предполагающий характер тех, кто там живет. Дом чаще всего то, что выходит за границы какого-то конкретного количества квадратных метров, потому что дом создается усилиями тех, кто живет на широком пространстве. Дом это сгусток коммуникации застывший в месте, вокруг которого выросли стены. Вы спрашиваете: как скоро дом перестает быть таковым? И почему? Ответ на эти вопросы каждый уже знает, но они волнуют его вновь и вновь, поскольку без дома жить невозможно, на место прежнего приходит новый и человеком овладевает беспокойство: надолго ли смогу сохранять за новым пристанищем название дома? Может быть лучше вовсе не задаваться такими вопросами, поскольку не важно, будет ли новый дом домом. Мне кажется, что человек не выбирает дом, дом изначально присутствует в его жизни, потом он может создать себе новый, но это не будет подобно заранее спланированной постройкой подобно архитектурной. Дом нельзя спланировать. Домом становится место, которое стало слитным с созвучием нашей души, никогда не предполагаешь до конца, где найдешь это место. Можно представлять, предполагать, но абсолютно знать, что где-то найдешь дом никогда нельзя. Домом может стать сообщество людей, среди которых ты поселяешься и хотя местность враждебна, однако теперь уже четыре стены, в которых ты находишь своих по духу, становятся домом. Однако нельзя быть до конца удовлетворенным обоими видами домов, человек хочет превратить вселенную в свой дом или сделать дом вселенной, дом тяготеет к расширению, к глобальности, к спаянной связанности всех со всеми, но конечная невозможность реализации этого оставляет осадок в наших заботах о доме и прозрачное покрывало тоски ложится на нашу удовлетворенность домашним уютом.




  • Неудачный. Неудачный это какой? Это прожитый день полный восприятий? Это и не день вовсе? Неудачный это всегда сам по себе. Сам по себе день, человек, рисунок, поступок. Вся жизнь не вмещается в понятие неудачный, поскольку неудачный это не всякий, но и не каждый. Рассмотренное через призму удачно-неудачного совмещает в себе безумие и узость. Эти две последние вещи самые навязчивые и миро-искажающие. Безумие замешано на нашей просьбе, перерастающей в требование, узость замешана на желании получать. Если мы приобрели нечто, что определили конкретно, значит неудачный наше слово и мы не высвободились из под власти его обаяния. Мы стареем и нуждаемся в приобретениях, хотя старости уже ничего не нужно. Мы это осознаем и еще больше чувствуем слово неудачный, его давящую конкретность. Мы убегаем под тень абстрактных картин, но лишь выворачиваем наизнанку неудачную конкретность и ничего не меняется, потому что меняться может лишь неудачное на удачное, но не наша правда, которая дремлет в нас, а потом мощно прорывается, портит нам нервы и ведет нас к ожесточению либо же к истине высвобождения и тогда мы уже другие и мы свободны и не ищем ничего, потому что главное уже с нами и правда в том, что больше нет для нас вещей, а есть просто вещи и есть мы и есть жизнь и есть что-то неважное, от чего мы освободились, но запах его не выветрился. И здесь начинается борьба за просто жизнь без конкретного смысла, который можно обозначить как конкретный-смысл-вещей. Но главное то, что эта борьба всегда уже продолжалась, она даже никогда не начиналась, но ее начали мы. Это странно, потому что непредставимо. Да, есть такая и самая главная борьба, которую начинаем мы, но которая давно в нас идет без нас. Мы – люди и в нас всегда борьба и наше дело – сопротивление себе и желание себя спасти. В этом освобождении таится подлинный смысл, который как бы снова возобновит нас к жизни и жизнь эта будет вне конкретно осознаваемого смысла.

Неудачный это когда человека больше нет, а есть только его видимые принадлежности и все, что он говорит и делает, может быть оценено. Ценность это принадлежное человека и это девальвация ценности и ее больше нет; есть неудачный человек, есть его статус, есть его борьба за свое место и есть истины, которые наделяются прикладным смыслом. Так проходит жизнь и так мы лишаемся человеческого в нас, которое доходя до неистребимого остатка, посылает нам страдание, которое для некоторых станет длинною в вечность.


  • Актер. Актер все может. Из этого нужно исходить; он делает многочисленные заявки и ждет, когда примут, рассмотрят хотя бы одну из них. Актер как нотная бумага, в которую можно записать все, что угодно; потому что актерство соразмерно принципу – бери то, что дают и ищи там, где дают больше. Актер зависим, он не автор своей жизни, он мечта других. Роль не приходит к актеру как музыка к композитору. Актер заложник чужой воли; композитор обручен с вдохновением навсегда и слышит себя и слышит других как себя и другие в нем и он живет музыкой и для нее. Актер никогда не видит небо тогда, когда ему нужно его увидеть; он ждет приглашения и небо ему показывают другие. Он не может словить вдохновение просто, когда идет по улице или видит лица людей. Он на многое способен, но многое в него не вместилось с самого начала. Он пленник чужой мудрости и эта должна быть раскуплена заранее. А так не бывает и это значит, что эта мудрость не проста, она сложна и скользит по поверхности. Актер живет с такой мудростью и она его не греет и все что ему удается, это показывать жизнь, но не являть ее. Но жизнь может быть показана, лишь когда ее являют. Жизнь-через-явление. Вот, актер носит в себе неразрешимую никогда до конца дилемму творческой активности. Данная активность не дана ему, он ее постоянно ищет, он одновременно вне ее. Ему удается как бы показать жизнь, но не через явление жизни; а это уже не жизнь в полноте творчества. Это может быть жизнь, но не жизнь, которую являет гений и которая в гения вместима. Ибо то, что вместимо в гения, есть жизнь через явление, но это актеру недоступно. Это ему и не нужно. И он знает это, он знает, что ношу эту ему не подъять и потому он спокоен и знает свое и поступает так, как не поступает человек и потому актер часто зависим от моды и потому он всегда лишний на небосводе искусства и потому он несчастен, что не честен; если же честен, то несчастен. В этом вторая коллизия, вытекающая из первой, а именно, что актеру не дано явить жизнь через явление жизни, а только через ее показывание.



  • Хочу. Всегда мало сказать просто хочу. Хочу стремится само запечатлеть себя в человеке, показать свою силу ему, влияние на него, обезоружить его, лишить его слова, растоптать, лишить непосредственности, скомпрометировать, выставить напоказ его неприглядность. Итак, в человеке есть неприглядное. Так заявить, значит уже сделать прорыв к человеку и тем самым рассказать ему о правах. Ибо только в человеке и с человеком не все ясно, что значит главное – он может выбирать, он может действовать, а значит и должен. Человек – лабиринт и по нему он идет через хочу. Хочу ведет ведомых, хочу ведет целеустремленных, хочу делает свое дело и оно неустранимо. Хочу преобразимо. Значит человек и только он решает все о себе, он решает все через себя и в себе и это последнее потому, что человек сам тайна за печатью хочу. Человек запрятан в свою волю и настолько крепко, что, кажется, будто замурован в ней. И потому кажется сам себе несвободным. Он знает хочу лишь как отрицательный императив, часто влекущий его против воли делать те вещи, которые ему противны, а если он делает вещи по собственному волению и вещи страшные, с необратимым эффектом, то хочу его уже выбивается за порог тайны для человека и делает его своим по акту воления, но своим отрицательным. Через хочу человек становится демоноподобным, то есть не собой. И тайна тайн здесь: человек, когда рискует предельно, не говорит себе об этом, может не говорить. Но он все совершает сам. Так, где хочу влачит человек по земле и где он ведом, но желает действовать сам, - там он сам и действует всегда. Всегда-через-хочу становится собой через любой акт волений и показывает как свобода выбивается за рамки времен и что человек весь хочу и он всегда делает то, что хочет.




  • Спрашивать. Каждый из нас говорит одно и то же, спрашивает одно и тоже и главный вопрос в том, почему находя решения, тем не менее, продолжаем спрашивать. Что изменяется после получения ответов, неужели ничего, зачем тогда вопрошать, гневаясь на нужные ответы, которые даем сами себе. Интересно, что, уже задавая вопрос, мы знаем ответ, но явно, что не все знаем или знаем все, но не так, как хотелось бы. Важно, что мы знаем, чего хотим, иначе, зачем тогда ставить вопросы. Кто их ставит? Все. Отличаются ли вопросы, которые мы ставим? Нет. У всех они одни и те же. Наверно, никто никогда не удовлетворится ответами, так должно быть до конца, когда единый ответ устроит всех и все разойдутся в две разные стороны удовлетворенными и обремененными. Стоит ли проживать такую жизнь еще и еще под бременем вопросов? Кажется, что не найдется глупцов, зависящих от благоприятных условий своих жизненных впечатлений. Они разорваны, но сплетаются в единое под сенью вопросов, в плоскость, в которой разворачивается все в жизни и они вызывают саму жизнь к жизни. И поэтому есть только один сущностный вопрос, вопрос к самому себе в отношении всего; от него убегают, но от него не убежишь, и убегая, к нему только и приходишь, не сомневаясь при этом в собственной неправоте, забывая только о предпосылках и провокационных мечтаниях, ибо конец пути оказывается одним и тем же. Ловкость затребуется для постоянных возвратов, но ловкость эта нам дана как странная случайность в полосе везений; остается рассмотреть ее внимательней, как обнаружится, что все было подстроено и без этого нельзя было прожить ни в одной плоскости временных последовательностей, ибо в сущности их нет.




  • Уродство. С чем мы соотнесем собственное уродство, которое разрослось до уровня несоответствия нам самим, оно стало больше, чем оно может; оно творит жизнь по нашему усмотрению, заставляя нас ему подчиняться и наводить праздничный лоск против чужого влияния, оборачиваясь странным несовпадением с нашими желаниями. Все, к чему ни прикоснется наша кисть или наша мысль, становится уродливым, которое не соотносимо ни с самим собой, ни с красотой, ибо представление о ней утрачено, но не утрачено представление об уродливом. Оно с нами остается, с нами оно всегда, как бы ни убеждало в обратном все современное, что ложится на холст. Станем ли разбираться в этом? Но является ли создание уродливого уже подобной попыткой разобраться и сплавить в одно и уродливое и все наше и чужое и фантастическое и реальное и сплав этот окажется вновь уродливым. Возникает постоянный соблазн, похожий на единственную из попыток сделать уродливое нормой, обратить его против его же самого, но это не наша судьба; судьба в другом, в попытках справиться и преодолеть все, что еще преодолимо, а так как преодолеть нужно самих себя, то возможно ли это? Вопрос остается с нами, протекая по нашим венам к безразличному сердцу и делая доступным разные мысли по этому поводу.




  • Настроение песка. Я ехал в поезде сегодня, меня не преследовали звуки, не преследовал и я людей, которые сидели вокруг, они сидели странно сгруппировавшись, их не трогала стесненность, затхлый запах, раскрытые рты зевак и ожившие весенние мухи, летевшие им в рот. Ощущение песка. Да, именно песочное настроение пропитало меня, под ногами живет самостоятельная субстанция, копошится, не сопротивляется, но и не поддается уравниванию моего желания и своей строптивости в едином для нас направлении. Не у всех же есть желания, пора что-то понимать в этом песочном мире. Тем более не все еще обсыпалось, есть мы с вами, наши эмоции, постоянные набеги мыслей. Это все, что пока можно сказать. Надо ехать дальше, но надоели метафоры движения, они уже не звучат живо и только действуют на нервы. Можно позволить себе роскошь расчесаться и забыться, но седые волосы не чешутся, они по одному у меня уже появляются. Что скажут лысые, им не остается вообще выбора, ради них не будем расчесываться, будем плавать; целый бассейн подтеков, сливов, побегов и мы в нем, но только все вместе, никто не сбежит с палубы, на которой находится бассейн, потому что вода, которая за кормой еще более отравлена; корабль, бассейн, это ведь намеренно я сказал, чтобы приостановиться на время, почувствовать себя в безопасности, очистить ощущения, стерилизовать воспоминания и оказаться в состоянии покоя. Зачем? Нужно искать альтернативу своему мышлению, оно всегда заводит не туда, а куда нужно мы и сами не знаем.




  • Единство. Оно представимо всегда по разному; что не с нами, то разбросано по разным углам и кажется, что нельзя собрать воедино все, ибо пути всегда нужно избирать новые. Эта изнанка нашей жизни не сразу бросается в глаза, напротив все устремлено к некому единству, которое задали для нас чуждые совсем люди, но почему-то хочется им верить, может потому, что так легче; но все-таки ведет внутренний голос к множественности, и не просто к бесчисленной разности, но к твердой основе, к которой прорывается сознание и душа и которая видится совсем не такой, какой нам ее показывают, ибо показать ее невозможно. Да, речь идет также о единстве, но ином, совсем непрощупываемом, но действенно тем не менее могущем быть с нами и вбирающем в себя. И путь к единству идет из разных точек, но все они удивительно объемлются одним, тем, к чему они и влекутся, объединяясь в единое целое, будучи порождены разносторонними импульсами. Не следует поддаваться на провокации и гадать, и страдать от тупого нехотения; все ближе, чем кажется, ничто из важного не скралось нашей невнимательностью, как раз таки мы очень зорки, и скрыться желают другие люди, которые добиваются внимания за счет нашей доверчивости к чужим словам, но им не поверят.




  • Башмаки. Недомысленные старые башмаки, никто не прикасается к вам! К вам стоит только обращаться и даже звать о помощи; вы превосходите все понятия о телесном контакте, хочется любоваться проходимым через вас ностальгическим общением. Заходя со всех сторон, я слышу неприступность, которая меня пронзает и выводит к новым ощущениям тяжести, лени, брожения во всем теле и распахнутые во все стороны страсти хотят поглотить меня со всем, что я имею. Все проходящее мимо меня я отбрасываю, как будто мне принадлежащее, ловлю мимолетность узнаваний и тут же делаю вид, что смотрящие на меня обознались; зачем мне они, они унесут свою гордость незатронутой с моей стороны, я опять останусь с неутоленными желаниями случайных эпизодов встреч и расставаний, они проскользнут как будто произошли в моем сердце, но своей собственностью я их делать не хочу. Все ассоциации мнимы, не стоит искать кумиров и вдохновляться чужим примером, в нас полно незатребованной сути, чтобы исполнить все намерения и подарить новые желания, создать состояния, обонять новую и сложную невыразимость наших душ, которые не устаревают также как и башмаки, которые некто называет старыми; все, что кажется случайным, обрело свою плоть именно благодаря нашему взгляду, благодаря тому, что мы его узнали, одели, износили и в том наша вина, что не придали качество новизны тому, что нам открылось как преходящее, не будучи таковым на самом деле.




  • Безумие. Мы знаем, чем все обернется, все обернется безумием, которое близко; близко потому, что оно изначально было связано со всем печальным и больным в нас; расхожие мнения убеждали в обратном, они всегда так делают, так что начинает болеть печень. Утопая в правде своих слов, нас пытаются убедить врачи, что нет спасения, тогда как мы знаем, что оно есть, к чему этот обман, спрашивается тогда? Кого хотят обмануть таким образом, чтобы было все устроено в соответствии с придуманным, надуманным порядком? Важно уловить все впечатления в других, чтобы правильно судить, ну, конечно, не выверено судить, а хотя бы приблизительно. Не обойтись и без обмана, но и не вредить никому, зачем заставлять готовить невкусные вещи, чтобы потом отказываться от удовольствия угостить ими безрассудных? Нужно ко всему готовиться, предвосхищать, я бы сказал, события, заставлять их происходить, и не удивляться, что все в порядке, после того, как мы насорили. Все вывернуто и счастье не уходит никуда, оно разрастается как опухоль и все подскакивают с визгливым выражением, со своими стерилизованными скальпелями, чтобы ее удалить. Убирайтесь! Так я им скажу и умру от крика, потому что он будет странно громким, будоражащим, не нужным даже. Это не повод другим лезть ко мне с ножичками, ни в чем нет предела, он не имеет места, потому что для него такое место не предназначалось. Все сразу и все ничего!




  • Вечность. Привет, привет желание остаться навсегда! Когда к нам приходят с опозданием, это не кажется странным, это как напутствие на лучшее, потому что последний шанс это всегда дополнительная надежда и как бы обещание; не забудем ничего из оставшегося, завещанного, попутного, нашего всегда и оставленного в напоминание об упущенном времени, которого никогда не было и потому оно не могло быть упущено; время это чужое обещание счастливого конца, оно не возвращается, не уходит, не приходит, оно с нами и никогда не в нас, и позади его нет и вовне. Откуда же странные совпадения в нашей жизни, может ли что-то совпасть, минуя время? Конечно, еще как, совпадения не предопределены, ибо предопределено может быть то, что может быть заготовлено во времени, то что может совпасть, упразднить или создать совместность, которой не было; но все это было и есть и нет ничего по ту сторону этого; счастье пропитало окружность внешнюю и внутренность нашу, но не всем досталось оно в вечном переживании, но через всех оно прошло – не во времени, а как-то иначе. Стихи не ткутся из времени, они совершаются дуновением вечности, которая задумана прежде времени и потому она его минет и не останется ничего странного, случайного, иного, нежели наше, потому что замысел оправдывается всегда в его вечном-творчестве-вне-времени.




  • Без музыки. Что бы мы делали без музыки, она странное приключение, которое мы растягиваем на всю жизнь; это сказка без начала и без конца; это вещественное начало мира, вобравшее в себя всю различимую духовность; это видение, которое делает нас жильцами без рождения; это отрава, опьяняющая смерть и потому проходящая сквозь нее; это ясность, которая затмила видимые горизонты; это успех, сводящий на нет все начинания; это горечь, начиненная смехом; это воля, парализующая страдания; это восхищение, преклоняющееся перед ничтожеством; это нищенство, связанное с милостью Бога; это братство, проходящее сквозь предательство; это песня, которая заканчивается собой же; это все, которое требует чего-то другого. Поэтому скажем «стоп» впечатлениям, иначе они замкнуться на чтении ненужной литературы и мы проведем жизнь в молчании, когда говорить будут чуждые нам другие.




  • Время. Как может наполнять время? Оно же далеко, оно же стройная концепция событий, выдуманных, чтобы водить за нос таких как мы, молчаливых и непокорных, смотрящих всегда вверх, потому что то, что под ногами, нас уже давно не интересует. Мы напрасные революционеры, проходящие сквозь огонь и воду, но мы и никогда не высыхаем; наши преимущества оказываются убытками, а почерк становится расплывчатым, хотя зрение улучшается ото дня ко дню. В чем дело? Что сбилось в программе, которая работала не одно столетие. Бред, тогда не было компьютеров, а значит и программ, следовательно, только сейчас мы переживаем нечто уникальное, нечто только наше, только свое; для всякого времени есть нечто свое, но в нашем времени это уже не нечто-свое, а свое, то есть то свое, которое нельзя охарактеризовать с помощью слова нечто, поскольку оно не характеризуется, оно просто есть. Оно есть на грани своего исчезновения в наших делах, которых нет, время расплющилось о свою невозможность, ожило, сделало виток и возвратилось к нам, но оно как будто уже не наше. Оно свое.




  • Взгляд может рождать нечто чужое в нас, нечто чужое нам, он может многое дать, но не то, что вернет нас к нам, а надо, чтобы именно так. Нас нет у нас, нас нет с нами, мы не с собой и озираясь в поисках взгляда, мы ищем на деле только себя, не то, чтобы мы жаждали слиться с другим, понимая под этим единственную возможность стать собой, но скорее в чуждом нам корениться нечто у нас украденное нами или другими, неважно. Человек создается через взгляд, но он же и самостоятелен, до поры до времени. Но время это прошло; стоит ли отстаивать необходимость взглядов? Стоит, но давайте это делать, не увлекаясь и не соблазняясь, я не против стремлений, но я против того, чтобы общение превращать в похоть. Жадно ища взглядов, мы можем не просто искать себя, но только себя и искать; а есть другой поиск и взаимодействие взглядов, такие которые возродят другого, подарившего тебе жизнь, но возродят так, что почувствует только другой, а ты нет; другой, которого ты возродил и который перед тем возродил тебя, не знает о тебе и ты можешь о нем тоже не знать ничего, но вы родите в друг друге нечто, существовавшее и до своего рождения и до существования другого и тебя. Все уже было и все еще будет, когда все пройдет через нас, чтобы возродить нас к себе.




  • Слезы наша радость присутствия среди горечи; слезы облачают нежность прикосновения во что-то прозрачное, которое отходит от нас, чтобы исполнить тем самым нашу просьбу побыть наедине с собой. Слеза не навязчива, напротив, ее приход всегда готовится нами тщательно и от это хочется по временам уйти, удалить от себя восприимчивость действительного, чтобы стать независимыми, но что не позволяет сделать слеза. Она странная неопределенность в страшно определенном мире, она объективность, которая сворачивается при всяком пристальном взгляде на нее, она страх, который пугается всякой прихоти, она необычность в мире, полном само собой разумеющихся вещей. Все в ней завораживает и настораживает. Она врывается властно в наше продуманное существование, настойчиво принуждая нас стать не теми, которыми бы мы хотели стать; но этим она вносит определенность в наши устремления, ведь они по себе неопределенны, мы в борении с ними, мы выкристаллизовываем их беспрестанно и страшимся себя в моменты решительности; слеза позволяет нам возвратить все на прежние позиции, еще раз сделать выводы по поводу необходимости вообще что-то решать решительно, ведь это последнее возможно только с помощью слез; таким образом, слеза есть единственная возможность что-то решить и решить обстоятельно с последствиями для воли и с последствиями для других, которые застыли в ожидании эффекта наших действий.




  • Рука. Засушливая пора требует рук; рука поднимается и орошает землю, все в ее власти и мы бы ни сколько не удивились, если бы узнали, что через все, требуемое от нас судьбой к преодолению, движется этим хрупким рычагом. Мы изображаем руку в рисунке, он сначала расплывчат, но потом вдруг раскрывает содержание помимо нашей воли, которая опять оказывается заключенной в руки наших рук. Я не лукавлю, говоря о такой важности рук, поскольку дело даже не в том, что кажется на первый взгляд. Бросается в глаза простота и случайность каждого движения, оно вырастает сначала перед чувственным взором, но потом как будто проникает дальше той точки, на которой остановилось зрительное мышление; тут главное не запутаться, все проще, чем кажется, но не для каждого взгляда. Сама рука, водимая нашей волей и направляемая в каждом дальнейшем проникновении сквозь поры воздуха, уже властвует над нами; не забывайте, что всякая разгадка заключена в обратном ходе от натужных размышлений и нужно быть немножко волшебником, чтобы сделать выигрышный ход; но ведь всякий волшебник работает с реальностью, только реальность этой реальности не сразу заметна и в том суть всех фокусов, которое только могут быть заданы. Манипуляция мыслями проще, нежели манипуляции телом; все так полагают и потому ошибаются или вовсе не достигают цели. Тело не так просто, как кажется и, по-моему, это достаточно уже видно на примере с рукой.




  • Глаз. А что же представляет собой глаз или глаза? Всегда лучше говорить про один из них, так мы лучше схватим суть обоих. Стоит ли его соотнести с телом, раз уж я заговорил про него и обозначил его важность. Да, тело обладает статусом несомненной важности, однако глаз сам по себе настолько значим, что заговорить про тело, значит утонуть в нем, значит уйти от глаза. Справедливо и обратное: заговорить про глаз, значит уйти от тела. Пусть так, глаз улавливает страдания гораздо свободнее, четче, он слышит стон, как будто способен только на это; здесь – страдание и слушание особого рода и тем не менее все испытали и страдание и слушание; невозможно уйти ни от того, ни от другого. А что же, все-таки кто-то, и таких немало, живет без осознания этих важнейших феноменов как событий. Наше самолюбие капризничает беспрестанно, уводит от нищеты, а оно то, что порождает в нас возвышающее богатство влечений, ощущений, взглядов. И все-то это видит глаз, он раскрыт, он влеком наслаждением зрелищ, но любоваться ему не стоит, он тогда не то увидит, что прирожден видеть; именно так, глаз может не видеть, хотя бы мы и обнаружили, что он есть у нас и уже не мало показал нам. Не столько мы видим через глаз, сколько он сам показывает нам, что видеть нужно и как и что вообще есть. Так что зрение вовсе не то, что у нас есть как бы сразу, оно и не дремлет, оно должно родиться, а это рождение сродни страданию и слушанию.




  • Напряжение. Нам кажется, что напряжение в нас нечто кристаллизует, делая наполненными, выжатыми, странно-приятными мгновения страдания, к которому мы стремимся, но понимаем тут же, что по другому не дано пережить настоящее время, которое вживается в нас вместе с напряжением. Несколько мгновений, несколько шагов и все будет достигнуто. И здесь нас ждет разочарование. Да, напряжению свойственны подмены, оно завлекает нас истинно-сущим и истинно-сущее смотрит в нас-из-нас, делая наставниками и наставляющимися в одно и то же мгновение. Смотри, не-увидь! Гляди дальше самого себя и увидишь окно, в которое смотрят такие же как ты, но видишь ли ты дальше них? В этом и кроется различие между всеми. Напряженное видение снимает покровы с реального, реальное входит в нас, делая сотрудниками в его тяжкой работе по представлению нас настоящими, потому мы так стремимся к напряжению, но так часто не превосходим его, поскольку только им и довольствуемся.




  • Смех это пародия на реальность. Или может быть нет? Не правда ли, мы становимся ближе к другим, когда позволяем себе обнажить зубы? Но может быть смех нам близок, потому что снимает напряжение: не между другими и нашим молчанием, а между молчанием и нами, и это более важно, ведь мы выходим к кому-то, а не кто-либо входит к нам. Конечно, другой сделает все возможное, чтобы стать нам ближе, но выжать из себя согласие придется именно нам, тогда что-то будет, когда все совершиться между двумя, а иначе… сами знаете. Смех родственен сладострастию, хотя, что значит это последнее, нужно еще объяснять, ведь погруженным в воду, тоже всегда следует разъяснить, что вода видима и телесна, она поглощает с последствиями, обволакивает, утягивает, уговаривает поддаться. Вода всегда завлекающа как и смех, только смех пронизывает гораздо стремительнее и опустошает не навсегда. В этом его свойство: делить нас пополам между радостью и соучастием, между внешним и внутренним, между нами и нами, между другими и нами. Меня уговаривают подняться на высоту и разделить смех с городом, вид которого открывается с высоты, поглощая детали. И я слышу голоса и шум, но до меня не долетает смех. Все же смех – интимность, которую каждый скрывает от себя и нужно собраться с мыслями, чтобы рассмеяться для других. Но может и не все так сложно, ведь и искусство делается вовремя приема пищи, а не между ними. Да, смех разрешает антиномии между нами и нами, между всеми человеческими противоречиями, становится светом во тьме странностей и недопонимания. Когда кто-либо смеется, значит, все уже ясно, мы можем присоединиться, рассмеяться, а понимание придет в нужную секунду. И вот, оно уже пришло! Прекрасно, так давайте же замолчим! Заткнитесь, хватит смеяться. Вы все нарушите, свиньи, когда же вы прекратите! Знайте, что смех уже скрылся от вас.




  • Возвращение всегда приятно. Когда говорят о вечном возвращении, я не всегда понимаю, о чем речь. О том, что все повторяется? В наше время это слабая мысль, хотя на фоне быстротечности нашей жизни, идея о том, что все не-ново поможет не стесняться самих себя. Грядущее в действии, возвращении у него на службе. Когда я говорю себе, что хотел бы остановить время, то не хочу ли в этот момент возвращения: к себе, или к тебе, или просто хочу все видеть узнаваемым. Я спешу видеть снова и снова и замолкаю, когда что-то получается. Мое удивление преподнесено возвращению, которого я желаю сильнее всего, оно знает мою благодарность и приходит ко мне, наделяя властью, определять время прожитых мною промежутков в унылой бесконечности, к которой я не благодарен. Я смыслю в днях, в сутках, в страданиях, в вещах, в движениях, в настойчивости, но что я приобрету для себя подлинно и подлинного из всего этого, если я пренебрегу возвращением, если оно не придет ко мне, если я ничего не возвращу? На моем лице нет ужаса, а когда он есть, то нет лица, то есть я его не вижу и тогда я страдаю, но недолго, так как днем ужас скрывается от меня. Чего же я хочу, если не помню ничего из того, что возвратить хотел бы? Ложная постановка вопроса уводит от проблемы. Нет, каждый из нас все помнит, память жива, она не сгнила просто от нашего пренебрежения, мы не властны над ней. Мы должны возвратить даже то, что некто из нас не испытал ни разу, но это все равно принадлежит ему, им оно было странным и естественным образом пережито, но он сам не вжился в переживаемое. Возвращение наше намерение, даже если мы не намереваемся сделать его целью.




  • Музыка. Что такое музыка? Ну не глупо ли ставить такой вопрос, особенно себе? Я знал, что не буду свободен от глупостей и вот, я спрашиваю себя, что такое музыка. Легче всего не дать ответ на этот вопрос, но важное следующее – звук это судорожное стяжение нашего сердца от чувств, которые он вызывает. Значит мыслить о музыке, это мыслить из сердца, так что же оно нам расскажет? Ничего, ведь сердце должно рассказывать только тебе одному, а потом только пересказы. Они множатся, они размножаются, переливаются красками красноречия и в конце концов погрязают в собственной путанице, заваливают сердце значениями, и уже не слышно звуков. Слышны конвульсии сердца, но не потому, что оно тронуто музыкой, а потому что оно устало от шума наших слов и мыслей, от бессмысленной возни их звуков, могущих только удручать, но не делать свое дело. И здесь тайна: звук не самостоятелен, как и речь, как и общение. Музыка свойственна нашей немоте не в меньшей степени, чем слушанию. Да, немота не параллельна слушанию, хотя оба процесса говорливы, но различны и музыка находится между ними, принадлежит им обоим и в иные мгновения может их соединять. Но воспарить наша способность слушать и молчать сможет в испарении музыки, которая должна уйти из нашей жизни, оставив ее наедине с Вдохновителем всего прекрасного и живого, которое впрочем, способно отнимать нас у нас, уводя на бескрайний простор тюрьмы звуков и речей.




  • Желание. Напористое желание отдаться на произвол мыслей, одолевающих нас вдруг, внезапно овладевающих, смотрящих на нас, делая нас соучастниками собственного проекта сопротивления. Почему я должен отдаться мысли, приводящей мои силы в движение, которое разрушит все вокруг. Нет желания следовать желанию, пусть слеп, ничтожен, но я не подконтролен. Мне все равно, знаю, что пропаду, что все останется на своих местах, хотя я мог бы хотя бы что-то поменять. Но тут же сознаю, что только все нарушу, что еще составляет толику моего покоя. Я должен перестать думать, заводить себя, желание скоро пройдет. Тогда смогу пойти по своим привычным тропам, напугать мышей и обрести величие, ненадолго – до завтрашнего утра, когда снова настанет мука желаний и потребность разрушить привычный мир завладеет с новой силой и опять неизбежность произвола будет осаждать мыслительную крепость и я опять буду ждать вечера, когда смогу пугать.




  • Другие. Ничего не надоело, я знаю о своих отличиях от других, другие тоже не повинны, они определили мое отношение ко мне, им не надо было подсматривать, все было открыто, я был открыт для оглядывания, ничто им не мешало, но кто наслаждался больше, я или они? Почему мы не образовывали единство наслаждения, если все-таки кому-то из нас его предстояло пережить и можно ли предположить, что ухватиться или вернее выхватить удовольствие мог любой из нас и что этот шанс был у меня? Из данного вопроса вы сразу можете заключить, что я не пережил наслаждения, да, так и есть, я был непосторонним наблюдателем того, как наслаждались они; слизывая и сглатывая стекающую по моему телу кровь, они так были увлечены ощущениями, что не посмотрели мне даже в глаза; странные люди, говорю я в таких случаях, ведь им хотелось увидеть мою реакцию и вне зависимости от нее насладиться еще больше; они бы наслаждались достаточно уже от одной своей предположительно-свершившейся установки на мое горе, им было бы достаточно самих себя в-представлении-меня-как-я-думаю-о-них-и-о-всем. Не обижаюсь, глупо было бы вступать с ними в коммуникацию через оправдывание-игру их ожидания. Мне они нипочем, так утверждаю сам, но и сомневаюсь в этом, мои ощущения смешаны, но я отдаю должное факту, что все произошедшее мне неприятно; это так, я склонен вообще не выставлять себя на огульное обозрение ни толпе, ни даже одному человеку, я зависим от людей в том смысле, что огорчаюсь от их огорчения на меня и так будет еще некоторое время.

Каково это снести поражение от самого себя и не винить других? Где мера безразличия, определяющая нас и других, почему столкновения всегда происходят за гранью, определяющую наше и не наше так, что грани не видно, она теряется за туманкой определений и не видно конца всякой вещи и всякому чувству и некоторый металлический на вкус осадок докажет нам существование нас же; мне не верят, когда я говорю об исчезновении всего важного посреди всяких отношений или что теряется ощущение устойчивости и только взгляды доставляют счастье бытия посреди хаоса ходьбы, приближений и неохоты-к-общению. Не надо зазнаваться стоимостью нашей готовности побороть печаль, спесь может быть выигрышной, если только обратиться в рефлексию над собой и неожиданно мы скажем, что не хотим больше быть прежними. Мучаем и веселимся, совершаем и плачем, да сколько же будем повторять уже бывшее, возвращаться к оскорбившему приятные воспоминания о самих себе, какими нам предстояло стать? Несбыточные проекты разворачиваются и угасают в памяти о нас наших друзей; да, их сердца были полны заботы о нас и мы возвратили им их надежды, почему же они нас не помнят? Стоимость их надежды равна нулю? Или рассказ о наших ожиданиях не вдохновил тех, кому он был адресован? Не то же ли самое то, что уравнивается с самим собой? Где сны сливаются с воображаемым в них или все заранее предсказывается проживаемой реальностью? Почему должно пройти время, прежде чем поверят в нас те, кому мы рассказываем и показываем без надежды поверить самим себе? Я без напряжения отсчитываю дни, предсказанные как неизбыточное количество, необходимое свершиться до моей смерти. В них я вижу отражение себя, верю в собственную смерть, прелюдией которой послужит громкая музыка стихов, сочиненных еще до моего узнавания о собственной смерти.


  • Свет. Как часто мы произносим слово «свет»? Почему нечто недоступное, но преследующее и нагоняющее нас в конце концов отождествляется нами со светом, делая яркость соучастником лучшей жизни. Свет всегда наполняет, наставляет на путь, это важно, так как Путь всегда один, значит освещение может исходить с двух сторон миров, но только один мир есть истинно-пребывающий, а второй возводящий наше зрение всякий раз на подготовляющую ступень. Яркость нашей жизни становится самой разнообразной под воздействием лучей нашего сердца: она освещает или затемняет, заставляет померкнуть самое сердце, которое было слишком ненасытно до света и которому дало выход из себя. Кто-то спешит насладиться сумерками света, обреченно и исступленно наблюдая истощение собственной жизни в сгущающемся мраке света, превращающегося в наваждение вечной бессонницы, которую не прервет Свет, исходящий из-вечности-и-в-вечность. Стоит довольствоваться скудным сиянием, временность такого освящения есть бренность нашей заботы об окружающем, условие странствования и надежда на лучше, а также предвестие не-случайной встречи, где узнавание произойдет так, как будто уже наступило давно: свет светит во свете, из света исходит свет и продолжения нашей жизни не будет, потому что она последовала из вечности наступившего сразу и осиявшего нас сполна.




  • Пристрастие. Эра человеческих пристрастий очевидно прошла. И вот: эра человеческих пристрастий наступает одновременно с нашей эрой. Ой, нет. Напротив, пристрастия именно в наше время лишились оснований, расползлись, растеклись, заполнили все створки взаимоотношений, стали полностью невидимы, неразличимы друг от друга, их разновидности слились в нечто единое, аморфное. Именно теперь мы беспристрастны, мы стали святы и невожделеющи. Пусть беснуются наши предки на страницах журналов по антропологии и истории, мы со вкусом интеллектуальных гурманов будет насыщать свою любознательность, шурша страницами и предвкушая безмятежный ужин дома за бутылкой вина и еще чем-нибудь. Потом уляжемся на мягкий диван и безмятежно задремлем: ох, уже утро и я бодр и румянец на моих щеках докажет, что я провел ночь без излишеств. Пристрастия не касаются наших душ, они заволокли небо над нами и мы слились со всеми естественными и неестественными потребностями, мы превратились в младенцев, мы не знаем, что такое ход истории, нам нужно вновь совершить географическое открытие других, чтобы почувствовать разницу. Но других нет, нет новых мест, нет неба и земли, нет разницы между болью и наслаждением, нет нищеты и богатства, и, конечно же, нет пристрастий.



  • Практика. Как только практика размещается в горизонте нашего внимания, нами овладевает раздражение: получается, что случайное, которое мы наделили статусом важного, но преходящего, действительно не нужно. К случайному мы отнесли музыку, вообще искусство, наши моральные действия, науку и философию – вдруг взлетают на воздух. Да, мы соглашались, что неправы, когда абсолютизируем все это, вытесняли на обочину бытия эти предпосылки коммуникации и временной справедливости происходящего между нами. Но теперь, когда кто-то посмел действительно заявить, что от этого стоило бы отказаться и попробовать что-то другое, особенно это касается искусства, мы взвыли, нам это показалось невыносимым. Обретает ли здесь себя честность или может быть справедливость? Думаю, и да и нет. Верна лишь направленность мысли. Но она верна у нас, так что же? Зачем тогда нам запрещать практиковать иной образ жизни тем, кто этого желает? Но мы запрещаем немым жестом взгляда, равнодушием и ликованием. Мы предлагаем им представить это лишь как их опыт и оставить в покое наши сомнения, которых вовсе и нет. Стало быть речь о том, чтобы не абсолютизировать практики. Но их нет у нас: наша практика – чистая теория. Но и здесь мы лжем, вне практики ничего нет и следовательно ничего нет за границами абсолютной практики и это означает, что любая теория тоже практика, только она может быть слабой версией практики, но при этом практики, претендующей на абсолютность. Вне абсолютности ничего не возникает: ни теории, ни практики и, следовательно, приходится выбирать, пренебрегать, забывать.




  • Пустота. Меня заволакивает чужой взгляд, он мне кажется пустым, ничего не значащим, но он меня пугает и этот страх делает меня пустым. Страх делает свое дело, но хуже всего пустота. Она очевидна, она всеядна, всепоглощающа. Страх может сообщить движение, но куда двигаться от пустоты? Но вот говорят: «пустота разъедает». Не есть ли в этом намек на движение? Значит, я могу куда-то двинуться, чтобы избежать пустоты. Но будет ли она гнаться за мной, не находится ли в ее природе свойство преследования. Конечно, так просто не увильнуть от пустоты и это значит, что не просто увильнуть от ответственности. Я должен принять ответственность за свою пустоту, что-то стало ее причиной и очевидно я играю в этой причинно-следственной связи самое непосредственное участие. Я чувствую вину? Вину поглотила пустота; пустота колеблется, колышется во мне, я слышу шелестение ее листвы, которая причиняет мне боль и эта боль спасительна. Я не могу застыть, я могу двигаться, страдать, бежать, напрягаться. Пустота не замыкает нас, напротив, часто только она дает возможность вырваться из чего-то ослепительного, чего не видишь, но переживаешь и чувствуешь, но что ненавидишь. Пустота не пространство, пустота это возможность, это крайность, на которую обрекает нас Заполнитель пространств. Она последняя капля, которая продолжает капать всю жизнь, делая ее сносной и сообщая ей движение. Итак: пустота, как может кому-то показаться, не является вещью. Но может быть стоит заглянуть за нее, не предполагая при этом обнаружить место, которое было занято вещью. Вещь уже здесь, в пустоте ее нет, но пустота и есть вещь. Место тем не менее может быть пустым, однако то, что вовлекает нашу мысль в разговор с собой по поводу пустоты, обнажает не только отсутствующее-наличие вещи, но так же то, что давало вещи стать такой для нашего восприятия. И это есть пустота. Что чаще всего вкладываем мы в этом понятие? То, что противоположно выше написанному о самостоятельности пустоты. Однако, это разговор о понятии пустоты, но не о пустоте как вещи.




  • Смерть тонкой струйкой живительной влаги удобряет поле нашей надежды, сливаясь с подводными токами живой воды смерти, которая всегда нам со-присутственна. Мощные силы современности восстали на смерть, делая ее грозной провозвестницей конца, от которого нас стремятся оградить, провоцируя отдать все свои права в обладание лицемерной политики. Смерть мне кажется кроткой и послушной, одним мановением я приближаю ее к себе, впускаю и вот мы слились и нет больше ожидания, нет скорбного вопрошания о начале, потому что оно во мне всегда. Я повинуюсь голосу, зовущему меня к жизни, и тут же останавливаюсь и спрашиваю себя, а не зовет ли так меня смерть. Ведь должен доверять тому, что истинно, тому, о чем уже говорили прежде меня люди, достойные доверия и оказавшиеся победителями, а не рабами. Но рабство в жизни или в смерти? На этот вопрос не найти ответа, прежде чем в тебе не зазвучит голос смерти или голос жизни, точнее пока они не сольются в один. Так, нам суждено верить только самим себе, а до того мы растерянны. Не говорю, что блуждаем впотьмах, но растерянны, а это означает быть ищущим самого себя, ищущим в себе стройности, сочувствия и возможности найти только одно, что определяет все и делает все в нас и вокруг нас вечным. То есть то, что уходит в вечность, пребывая в ней изначально. Это не смерть, но то, что она открывает, то есть жизнь. Жизнь всегда ходит вокруг нас, ища как вместить, но вместить ей удастся только через смерть, которую мы проживаем уже сегодня.




  • Жизнь. Как проходит наша жизнь? Она проходит в тихом шепоте времени, время остается безучастным ко всему. Мы прижались к сырой стенке времени и наблюдаем жизнь. Неужели она проходит мимо нас? Разворачивается перед нашими взорами, чтобы повернуться к нам спиной и найти новых зрителей? Мы не верим в простоту жизни, она сложна, она темна, загадочна и нам так хочется жить. Но в эту музыку вмешивается трагичная нота истории, которая наделяет страхом и упадническим духом, духом самоуничтожения и усталости. Уже ничего нет кроме тяги к смерти, жизнь истреблена пока лишь слабой тенью приближающегося конца, нет сил творить, нет сил давать свое семя. Мы превозмогаем тягу к смерти, ведь жизнь это самое дорогое, это внушали нам с детства. Но так ли это? Самый тягостный вопрос, который можно задать, это вопрос о первоценности жизни. Может быть есть кроме жизни еще нечто ценное, при том в такой степени, что жизнь бы почиталась преходящим. Вот уже долгое время каждый из нас стоит перед этим вопросом, но в нужную минуту мы вдруг находим ответ, как будто он родился вместе с этим вопросом и даже раньше – вместе с наставлениями о первоценности жизни. Конечно, это ценность чужой жизни или жизней. Вот ответ! Ценней жизни это другая жизнь, но все-таки, опять же жизнь! Что движет жизнью? Любовь! Так, стало быть любовь ценней жизни, но все же жизнь не упраздняется любовью, напротив утверждается. Жизнь-в-любви становится последним смыслом, который пронизывает существование, но всякий раз оборачивается вопросом, как только жизнь нас ставит лицом к лицу с уникальной ситуацией. Стоило бы спросить, а кто проводит любовь в жизнь вне ситуаций? Чья жизнь в любви есть ситуация сама по себе?




  • Любовь. Я спрашиваю себя, что такое любовь и кто может говорить о ней? Может быть тот, кто родился человеком и значит как такой имеет полномочия мне ответить? Но почему тогда истощение любви мы оцениваем по людям и конкретному человеку и именно этот конкретный должен нам ответить на наш вопрос? Любовь исходит от того, кто должен принять нашу любовь, но он молчит. Он знает ответ, ответ всегда с ним, он не расстается со своим знанием, любовь переливается в нем многоразличными цветами, но нам нужен ответ, который устроил бы только нас. Значит, есть множество ответов на вопрос о сути любви и мы ждем всю жизнь этот нужный ответ в каждом случае разный. Но если любовь дана нам всем, значит не может быть разночтений, значит что-то должно быть общее в суждении о ней. И это общее вместимость-всех-всеми. Неподъемное бремя! Может быть стоит продвигаться медленно от одного индивида к другому, даря каждому толику любви. Но разделима ли любовь на толики? Ощущение несправедливости связано с этим вопросом, ответ как будто заранее будет неудовлетворительным. Не лучше ли говорить о подспорье, об онтологической основе любви, на которой мы все сойдемся и объединимся, свяжем свои судьбы так, что любовь перестанет быть чем-то сквозным, слившись с нами, сделав нас неотъемлемыми себе и тогда мы не будем спрашивать о том, где она себя обретает, ибо не будет в ней недостатка. Нехватка будет неощутима, ибо во всем будет преизбыток. Но бывает ли преизбыток любви? Разговор о преизбытке зависим от обстоятельства нехватки. Преизбыток компенсирует нехватку, делая нас носителями принадлежащих нам свойств, делая нас нами, восполняя разговор делом, позицию поступком. Разговор о любви кажется ничтожным, любовь выше разговора, любовь недосягаема, она огонь, обжигающий руки, и она не может предстать перед нашим взглядом как предмет. Как мы можем к ней прикоснуться? Значит, только находясь в нас, она с нами как естественно принадлежащая, как органически усвоенная, только наша, которая принадлежит всем, и только в этом качестве она не обжигает, но животворит, преисполняет тебя всеми и всех тобой. Но о чем я говорю?




  • Я/окружающие. Странности давно перешагнули порог, за которым не видно капризов и власть над самим собой делается последним прибежищем, потому что никуда не деться, не спрятаться и больное воображение, в котором обвиняем других, на самом деле, то, чего сами вожделеем; хочется быть невидимым для самого себя, тем паче что другие постоянно делают нас непрозрачными для себя, отрывают мясо, не понимая, что делают больно лишь самим себе. Глупые, обреченные люди, позабыли сказку о бездельнике на печи, сделали реальность и борьбу за выживание каким-то правдивым вымыслом, растолкали других, чтобы наполнить бременем свою жизнь; облегчить себя им не удалось, они только навязались, они только оттолкнули себя ото всех, привязали себя обязанностями ко всем и напугали тех, кому ничего не нужно, говоря: «Оставьте, грехи не давят, это невозможные условия и для всех найдется укромный уголок в моем маленьком отрезке для разговора, но он должен непременно состояться, иначе все рухнет и я не смогу забыться, а это так важно, иначе я проснусь и все проснутся, потому что меня не вместят стены и не важно, что голова моя пострадает, важно то, что нельзя не жить дальше». А я говорю, что жить дальше и не нужно, все прожито. Вам смешно? И вы даже угрожаете тем, что разгневаете и говорите: брось непременно эти выходки, откажись от них, зачем тебе раздеваться перед всеми, ты же запачкан только изнутри; и я не скажу, что мне не страшно, нет мне страшно и бессильно и ничего как бы поделать нельзя, как только сдаться. Но зачем спрашиваю я себя мне вообще приводить на ум все их угрозы и вопросы. Я ведь могу отвернуться, заглушить потребность всегда или почти всегда или хотя бы иногда приходить на помощь и заглушить всегдашнюю боязнь обидеть тех, кто смотрит на меня. Зачем все это, то есть вопросы и какие-то странные ответы, зачем пересказывать себе что-то прочитанное, когда вот сам пишу свою историю и она мне кажется правдоподобной и мне не нужно в ней отчитываться, отчитываться кому-то в том, что я упустил что-то важное для них всех, всех тех, кто меня не понял, как я полагаю. Они меня упрекали в самолюбии и немного гневались, потому что совсем гневаться они не могли, так как были на самом деле всегда увлечены до самозабвения (самому смешно от этих слов) только самими собой и даже рассказывали о себе правдоподобные истории, так вот они гневались и раздражались моим непониманием, хотя я все понимал, только скрывался от них до времени, думая в тайне и надеясь, что время это не наступит и я смогу сбежать от них всех. Но в какие тайники? Вот тот вопрос, который приходилось задавать вновь и вновь, боясь показаться сумасшедшим раньше сроков, ибо являлся я им давно, с самого рождения и даже подозревать стал себя в некой телесной зависимости от обстоятельств своего рождения, но по сути это уже было не важно, когда стало ясно, что все мы погружены в одно и тоже и что не все это понимают и в особенности меня огорчало, что это не понимают те, кто меня близко окружает и что эти люди имеют даже право и не только моральное меня окружать и пичкать своими мыслями и отравлять меня, хотя тогда я и не догадывался, что все это связано напрямую с самым таинственным во мне и с догадками, что все взаимосвязано, и что я родился таким, каким родился и что могу много сказать и даже возможно быть услышанным, но что важнее, так это то, что обстоятельства рождения не связанные с биологическим связаны были с таинственной духовностью, которая обрекала терпеть все наветы чужих мыслей и временами подчиняться им, но в конце, который длиться всегда и наступает временами прежде начала, оборачивать все в свою пользу так, чтобы это было полезно не только мне и полезно даже до вреда самому себе, почему я и сказал, что не повинен ни в чем, но что появился таким, каким появился, и что ничего поделать не могу, как только говорить то, что могу говорить и те, кого я слушал с детства и которые имели в некоторой степени власть надо мной и которых я терпел и терпел до муки, мне вовсе не обязаны моим страданием, но я обязан им своим счастьем, которое вынужден нести как некое бремя, ибо рождается оно из страдания, обусловленного обстоятельствами моего рождения, которое впрочем, ничем не отлично от других многочисленных рождений, если не вообще всех, но имеющего нечто в себе глубоко отличное и обрекающее.




  • Я/мир. Я встретился с этим большим и страшным миром в очень раннем возрасте. Кто-либо может возразить, что нет возраста этой встрече, все приходят сюда в одно и то же время, для каждого из нас свое. Но я не могу согласиться, мир это открытие, которое надлежит сделать каждому в отдельности, а если так, то это выводит нас в план свободы, а значит и разного времени выбора, ибо если и хорошо было бы, чтобы все изначально от мгновения рождения своего отвечающего самосознания врывались в пространство необъятной истины, то все же истинная картина не такова; такого не происходит, не потому конечно, что так кто-то запланировал, об этом мы можем судить из нашего печального опыта наблюдений за развертывающимися трагедиями существований, за печалью экзистенциального сна, который есть самое, что ни на есть упорное бодрствование; но обо всем этом мы судим отвлеченно, хотя и многократно страдали сами от столкновения с удручающей действительностью взглядов и ответов, но тем не менее печаль не столько действенна в нас, что нельзя ее отодвинуть в сторону и забыться; нет, не существует взглядов направленных мимо нас, все пронизано всеми, все отчетливо и ясно, все гневно и предельно кротко, все спонтанно и запланировано. Я забываюсь и сужу, осматриваюсь и ропщу, вглядываюсь и не вижу, вчувствуюсь и познаю; один и тот же образ мысли, мыслей, каких-то идей и навязчивых аберраций наполняет, заполняет, низводит, ворошит и выворачивает из меня все, что копилось, напрягало и улетает все не мое, но остается осадок от познанного-в-своей-непознаваемости, осадок от встречи, которая происходит иногда по ночам, когда приближается ко мне демоническое целое, необъятное, неформулируемое, страшащее и такое, которому нет слов, но которое поселяет в тебя тревогу-насовсем; дребезжащий образ прошедшего напоминает о себе в каких-то конвульсиях змей-ощущений и никуда не исчезнуть, не прогнать, да и не хочется ничего прогонять, ибо это в тебе и стало неким стержнем, который если выдернуть, то все рассыплется и не сможешь жить вообще никак, тогда как сейчас живешь страданием и невыносимостью от давления свободы, которую дано было познать в опыте ночных видений, а теперь в-тебе-уже-все-навсегда поселилось основное, к чему другие идут всю жизнь, но не приходят, разве только и обязательно после смерти. Да будет она добра к нам!




  • Родное. Так хочется углубиться в родное, но что оно, где оно, когда оно вообще берется как такое, как опознается, как в нем возникаем мы и зачем оно вообще есть, в чем запах его присутствия; о чем бы наша мысль ни спрашивала все эти вопросы остаются без ответа и приходится за ним идти к тем, кто все знает и все говорит правильно и настолько точно, что и идти не хочется. Мысль крутится упорно вокруг одной и той же проблемы или феномена родного, которое запало в нас и всплывает по временам и тянет к себе властно, как будто мы и сами хотим к нему прорваться, а ведь жили просто и без него и потому возможно сами родное и придумали, сконструировали его бытие-из-прошлого, чтобы было к чему возвращаться, что испытывать в себе, не улыбнется ли в нас навстречу прошлому все интимно-внутреннее, не спросит ли, что же это, а если спросит, то значит чужое к нам просится и не отворим ему, прогоним, посмеемся над своим воображением, ибо придумали то, чего нет. «Но возможно ли так,- опять шевелится неуемная мысль,- возможно ли дать бытие тому, чего нет?»; и здесь мысль терпит фиаско, замолкает, прячется в норку; соглашается, что ли. А я знаю, потому что предугадываю некоторые вещи точно, что не бывает такого, но все в нас восстает против деления на бытие/небытие, ибо так только и можно реагировать, двигаться может живущее, а о неживущем мы не знаем, ибо нет его. В том и разгадка тайны родного и всего вызывающего тепло в нас, что оно есть и оживляет и движет нас к себе и из себя творит нас, но мы так мертвы бываем часто.




  • Знаю. Я знаю, что ничего не знаю; из этого следует, что я не знаю, что что-то знаю, и потому я не могу знать, что ничего не знаю; да, решительно не могу согласиться с сократовским утверждением, мне определенно есть что сказать, я могу думать, полагать, воспевать и гневаться тоже могу и это то, что дано наверняка и без чего невозможно и что без этого никак, я знаю наверняка. Так, есть вещи, происшествия, установления и особенности меня как меня и других как других, в чем я не могу усомниться, а это значит, что все, в чем я не сомневаюсь, я знаю. Знаю ли я то, что не люблю и те, кто не любит меня, думаю и даже знаю, знают об этом точно. Любовь это то, что не требует знания о себе, потому что если она есть, то никуда от нее не деться, ей подчиняешься, следуешь ей, покоряешься и можешь, несомненно, сопротивляться и изгнать из себя и опять вобрать, но с усилием, которое есть устремление к цели, о которой тоже наверняка знаешь. Но не все цели связаны со знанием, есть цели выдуманные, как языческие боги; есть многое из того, к чему мы стремимся, что потом вызовет разочарование, скепсис и безвозвратное недовольство, скорбь и ненависть до предела, ибо она перейдет за порог временности и значит останется до конца. Но в таком случае, не пренебрегается ли свобода, ибо она предполагает такой лишь переход к вне-временности, который предваряется точным знанием основных целей и даже одной цели, которая и определяет все другие и все их в себя вбирает и все другие цели из нее исходят. Стало быть и с этой точки зрения мы не только знали, что нечто самое существенное знаем, но и должны знать его, а это существенное и есть Цель, которая сама в себе есть и достижение, и насыщение, и господство, и прошлое, и будущее, и связь и единство,- ибо без такого знания-о-цели нет свободы и нет величия человека.




  • Соблазн. Соблазн как невыносимая угроза раздирает уныние, которое не уходит и не приходит по временам, оно есть, с нами как будто всегда, как будто с нами родилось, но было прежде нас и прежде всех, кто был прежде нас; оно нетварно, оно здесь рядом, в нас и вместе с тем внешнее нас, оно потусторонне и имманентно, оно напаяет и иссушает, гнездится и отсутствует, связывает и распускает, возводит и отпускает. Но соблазн это еще и неслыханное наслаждение, которое можно вынести и тем отточить упорство, но что потом?,- тяжесть и как будто еще большая тоска, перенеси ее и выдержишь все остальное, - так мы убеждали себя, а потом видим сны, где все не так и где мы поступаем наоборот и осадок, наследующий утро, приносит вину и снова все повторяется и так без конца, когда вдруг мы чувствуем, что себя победили и в нас ничто не гнездится, но напротив мы сами встречаем гостей, томясь ожиданием и приходят только приглашенные, но есть и внезапные посетители, и именно они приносят неожиданную радость, ту, которую не надеялись получить. Но это не конец для нас, по крайней мере, ведь мы слабы, а значит должны страдать дальше, более и более должно накапливаться страдание и от ожиданий конца становится еще горше, ибо кажется, что он никогда не придет и вот здесь мы становимся самими собой, приятными себе, теми, какими нас замыслил Творец и начинаем понимать, что мы не жильцы, но всегда-уже-умершие, но не той смертью, которая будет, а та, недостаток которой есть смерть и нужда и немощь и недомогание и прелюдия ко всякой боли и отчуждение ото всего принадлежащего нам и потому праздник поселился в нас, когда стали уходить все близкие нам и мы почуяли, что сами остаемся ненадолго и что возможность, которая превратилась будто в вечность, и есть такова на деле, что это был обман сознания и в действительности нет обмана и нет времени и нет ничего действительного здесь.




  • Ближние. Некоторые личности любят животных больше чем своих ближних. Но это неверно, ближних вообще нельзя любить, это их право быть нелюбимыми, а я сегодня сделал то, что не должен был делать, я ничего не сделал; но довольно лгать, прекрасное желтое солнце осветило дневные перспективы, на моем лице появилось затмение меланхолии, впрочем не совсем мне не свойственное и я пошел своим путем, не найду ли чего, что заставит хоть чуточку двигаться; страшно, ведь я уже иду, так что же, мне еще предстоит удивить себя ситуацией движения?; похоже так, потом разберусь, что все это значит; может я говорю о возможности новой любви к ближним, ведь меня окружают многие и многие, а я не всех замечаю; так что же, зачем раскисать, следует собраться в путь, расчистить дорогу, каждый ее сантиметр; обычно люди мыслят метрами или километрами, я же давно заметил, что придаю немалое значение именно сантиметрам, как будто здесь заключена разгадка пути. Перед своими средними шагами я, забегая вперед, делаю все чистым, не могу же наступить на что-то живое, трепещущее, возможно умирающее, но зовущее к жизни, глупое. Обозначаю шаги, не оглядываюсь назад, хотя хочу и тянет и может оглядываюсь, да не хочу в том сознаться, а тем не менее сознаюсь, чтобы пощекотать нервы своим же лукавством; зачем спрашивать о том, что знаешь, в таких случаях. Я отвечаю всем: «оставьте, оставьте, прошу»,- и что же в ответ, думали бы вы? В ответ понимание; да, я добиваюсь, чего хочу. Но в данном случае это мнительность, да и во всех остальных, она не отступает от меня, боюсь сознаться, что другие не поверят, не послушают, о понимании и говорить нечего; но, вот чудо: стали и верить, и понимать, и слушать и даже узнавать, исходя из того, что якобы помнят о состоявшемся диалоге; и больше ничего не нужно, сыт я всеми, будем жить раздельно, всего нам хватит и так поймем лучше друг друга; следует установить общение-без-общения или общение-прежде-общения или общение-после-общения, так пожалуй вернее выразиться.


Любовь, любовь. Я подошел к зеркалу, гляжу; вижу себя, но не вижу любви, где она затерялась, если была, а если не было, как вызвать ее, чтобы она явилась, помогла мне не видеть слишком ясных очертаний себя в зеркале правды?; не обман нужен, нужна правда, способная открыть мне себя, но так, чтобы сам я мог заметить это открытие; мне повезет, если кто-нибудь подкинет идею, как разбить зеркало, уничтожив перспективы узнаваний и затащив в скользкие бездны таинства правды-без-зеркала; смотри, смотри внимательно, не тот путь вовсе ведет через-тебя-к-тебе, который ты выбрал, уставившись в зеркало; нет, проникновение осуществимо в несмотрении на себя, в не-видении себя, единственно доступное это спрашивать о собственном отражении в глазах других, как они меня видят, пусть подскажут, а я позабавлюсь их мнением, ведь если бы серьезно к нему относился, то не спрашивал бы, просто напутствовал нашу встречу добрыми словами, посылающими надежду, не более того. Я смеюсь, слыша что-то типа: «я буду твоя» или « «я буду твой»; насмешки уже расточили до меня по этому поводу и я дозреваю до того, чтобы услышать их в свой адрес; мне так это важно потому, что мне уже много лет, а я еще не понял того, что осознал и описал много лет назад. Странный человек! «Где возьмется совесть, которой в преизбытке»,- вот так скажу и это будет означать одно и то же с предыдущим предложением. Хватит ночи для всех, было бы место для успеха, а к нему не ведет время суток.

  • Я-и-другие. Я замкнут, замкнут, невыносимо замкнут и поражен своим несовпадением; часто и в перерывах между совпадением и падением в пустоту не светит ничего впереди меня, ничто не сопровождает, кажется, что иссякает в каждом проявлении меня точка соприкосновения с какими-либо плоскостями, готовыми поддержать меня; напротив все опрокидывается ввиду моего падения и страшится нечего, ведь падение неизбежно; быстрее, быстрее читать, слизывать страницы спасительных текстов, ведь в погружении я нахожу те же проблемы, чужие выпады как опора для меня, лишенного подпорок для стояния, сидения, висения, неважно чего именно; ничего нового не происходит, в том вся новизна; но свет, где свет, где тьма, где проблеск слабого света, за который бы удержались другие, а я за них?; да, жду спасения от них, почему бы и нет, нет гордости и предубеждения против помощи, вот она уже мерцает, просвещает, несет; подходит, приближается ко мне сила, которую нужно вынести, позволить воздействовать, загнать в себя, если угодно; ничего нет страшного и нечего страшиться, все бесследно, но на самом деле и все нас вмещает, что мы способны вместить; все обращается, оставляя позади невинность касаний и страсть притяжения; после, после всего прихожу в себя, да, я состоялся-вот, капель света упала на меня, пробудив от сладостно-отравляющей тоски; как она обманчива, притягательна, слаба во мне и сильна; я даже не вглядываюсь в ее зияющую пустоту, пусть сама глядит на меня и вовлекается в собственное упразднение; как мне избавиться от собственной немоты и заговорить с другими, которые бы поняли и молчание и шепот и уже-крик, забыв обо всем и вспомнив все, что было с самого начала, а сначала был я-и-другие.




  • Наказание. Я придумал для тебя нечто. Наказание! Я возложил его на тебя как необходимость, которая подготовит наше дальнейшее общение. Наказание примирит тебя со мной, распнет твою волю и сделает ее податливой. Я накажу тебя посредством шума, который сделает также неслышными звуки, выдернутые из тебя мукой. Ага! Не стоит пугаться, ведь наказание не предполагает обязательно муку. Мучить никого не нужно, мука уже скрыта в твоем тайном желании страдания, я просто даю тебе твое и ты уйдешь, чтобы потом вернуться покорным. Мука влечет страдание. Всякое мучение предшествует наказанию, которое приходит как облегчение, оно освежает раны, восстанавливает целостность, берет на себя тяжесть и отпускает тебя с миром. Стоит поддаться этому сладкому переживаю темноты, которое выведет к свету, покориться, чтобы возвысится над собой. Стать другим, чтобы стать собой. Измениться, чтобы никогда не изменять себе и это так, ибо наказание никогда не бывает невольным. Невольна мука, до тех пор, пока не сольется со страданием. Я предлагаю избавление и твой разум должен идти впереди тебя, он сделает тебя мужественным, все остальное ты осознаешь в конце пути, когда твое страдание станет твоей благодарностью мне, за возложенное наказание, которое ты даже не заметил, как принял.




  • Человек. Человек совершает круговороты в пространстве, он идет всегда, не стоит, его терпение неизбежно наделяет его величием, которое колеблется из стороны в сторону, так что сам он, изведав все, томится все новым, неизбежным ожиданием, впадает в иллюзии, зависит от них, гонит все новое и одновременно устремляется к нему. Человек находчив, как и слова, к которым он цепляется и которые цепляют его и ему кажется, что он ведом и что те тупики, которые ему мерещатся всего лишь несбывающиеся фантазии, они близки как млечный путь для нашего зрения и так же далеки, как осязаемая реальность. Вне человека есть мир, суть которого постоянно приближается и которую он приближает сам по мере возрастания, которое уже-достигнуто и всегда недостижимо. Радость присутствия в мире ощущается им как радость присутствия для мира, который всегда еще загадка и как такая влечет и так потому, что никакой абсолютной загадочности нет. Нет/есть становится ощущаемо суетным и это ощущение сродни отсутствию всяких данных и переживаемых ощущений, ибо последних не существует, хотя они и есть. Есть только само есть, растворяясь в котором мы продолжаем мыслить всякого рода отсутствие и осознание этого наполняет нас радостью. Где в человеке гнездится радость? Может быть в вопросе о ней и тогда радости нет вовсе, ибо ощущение радости не есть радость; само есть мнимо и потому не может наделить радость реальностью, так как сомнительна сама реальность, а значит и любое сомнение; но остается человек – за гранью реальности и ее отсутствия, но на уровне слов и вот здесь схватим слова, чтобы уцепиться в человека.

Человек это слабость и наполненность смыслом, это всякого рода требовательность и нищета; человек это явление духа и творчество Творца, это освобождение невидимого через становление видимого. Человек это в первую очередь становление и забота, это новый сорт вечно цветущего древа, которое плодоносит вещами, а значит человек это и вещь и значение и слово и мысль; последние названные слились в одно в человеке, за счет него приобрели материальность и вновь исчезли, сделались свободны в беспрерывном потоке дел и свершений, которые могут состояться и уже состоялись. Человек это событие и свобода и всякое событие укрепляется за счет свободы и через нее становится. Равно и обратное: свобода проявляет себя в событиях, отражается в них, находит там себя целостною, конституируется. Человек не проходит мимо свободы, она в нем неизбежна, неиссякаема, определяюща, всегда рвущаяся на простор и разрывающая человека; он весь в свободе. Человек весь свобода, он беспрерывен в течении своей вольности как делания и даже всегда уже найден и состоялся как свободный до всяких слов о ней и всякого упоминания о своем прошлом, которое еще впереди. Всякое сильное движение это человек, всякий человек это движение, все в нем совершается: свершается в человеке через движение. Человек еще покоится, но давно уже не стоит на месте, он уже совершился и знает об этом, до всякого нашего знания о знании. Человек центр треугольника, где углы это дух, свобода и вечность. И вечность поглотит все, расставит все так, как должно быть и уже было до всего, что должно было чем-то стать. Обратная потенциальность свободы человека последует ее свершению как актуальной. Таков человек, умещенный в слово и такова вещь, в которую мы превратили человека и таково слово, ставшее вещью, если о ней можно помыслить как о качестве человеческого.


  • Успех. Успех всегда сам по себе, у него нет времени, он пуст и всегда уже как бы имел место, хотя места для него нет. Мы всегда сами выискиваем место, время для того, чему потом придумываем названия. И тем не менее есть нечто привходящее в нас через нас всегда, что навязывает нам потребность в возобновлении одних и тех же ощущений. Итак, успех - ощущение? Если так, то ощущение любой предмет, будь то башмаки, человек, смех, отец и т. д., любое наблюдаемое есть осязаемое, любое осязаемое есть ощущаемое. Все, что ни есть, или что как бы есть, обретает себя для нас через наше восприятие, которое шире любых толкований и обыденных значений этого слова восприятие. Все намного тоньше, чем казалось вначале и после того, как это было нами осознанно. Уровень наших толкований зависим от успеха, который мы ощущаем как таковой при всяком схватывании предмета, которое доставило удовлетворение того или иного свойства. Стало быть успех напрямую связан с удовлетворением или чем-то вроде чувства удовольствия. Некоторые защищают право на жизнь без успеха, другие говорят, что это невозможно. Возможно ли вообще разобраться относительно значений этого слова или предмета и на что это нас выведет? Ясно одно, что успех понимается по-разному. Мало того, то, что одними воспринимается как успех, для других значит ровно противоположное. Однако, возможно это с точки зрения отстраненного наблюдения, объективирующего. То есть кто-либо успешен как артист, однако такой успех в восприятии отшельника-исихаста станет поводом для сокрушения и переживаний за будущность его души, потонувшей в суетности мира. Может быть и так, что данные две позиции совместятся в одной индивидуальной жизненной траектории, будучи проживаемы как последующие друг за другом два временных предела, будучи разделены пунктами или направлениями прошлого и будущего. Да, кто-либо может сожалеть о том, что у него было в прошлом, причем это что было предметом гордости, зависти, восхищения. Все оборачивается так, чтобы мы признали подлинный успех как единственно возможный успех. Это уберет, сметет налет ощущений с вещи/слова успех, но что это за успех, о том здесь речь не идет.




  • Смысл. Чего касается смысл? Ситуаций? Но тогда неясно, что можно назвать ситуацией, тем более ситуацией относительно смысла. Не является ли смысл сам ситуацией любой ситуации, события, того, что есть между событиями, если вообще можно осмыслить то, что есть, как то, что лежит между событиями. Смысл не может быть эксклюзивным, то есть характеризующим лишь события, иначе он разменивается на происходящее, а последнее уводит нас от разговора о смысле, поскольку принадлежит ситуации. Итак, смысл общен, он неубывающь, он присутствует уже всегда и выносится нами на поверхность в уникальные моменты, которые не лишают смысл его повседневного присутствия среди нас, но всякий такой раз возобновляют смысл для нашего сознания, поверх которого смысл наполняет собой все. Нет ничего ускользающего, ибо ускользнуть можно лишь от внимания, но не от смысла, делающего из нас людей прежде всякого нашего действия. Смыслы донимают нас раньше, чем будет иметь место самое первое наше волеизъявление. Однако все это звучит как нечто самопонятное и тривиальное. Тем не менее как оправдывающее и запугивающее. Смысл активно сосуществует со свободой, делая ее возможной, равно и свобода, наполняет все возможные смыслы. Смысл никогда не тривиален, он может быть прагматичен, но эта прагматика некий актуальный седимент потенциальности общего смысла, который в человеке и только через человека возможен и есть; но он возможен и есть в силу того зова, который в нас и является проводником смысла в мир через человека и от человека к человеку.




  • Тревога. То, что вытесняется нами; то, что грозит сделать нас не нами; то, что связано с тем, что вдохновение нас оставило. То, что скрывается в нас и ведет нас мимо главных стремлений; то, что не связано с второстепенным, но с основным. То, что хватается за первое в нас, но вырывает все то, что втягивает нас в давно известное, но исчезнувшее благодаря нашим усилиям. То, что раскрывает нас всему грозному и потаенному, которое мы хотели бы хранить, оставить таковым. Все это связано с тревогой, ее готовит, производит, претворяет в живое, дышащее нам в спину, обдающее холодом, тем не менее влекущее, мертвящее, вяжущее волю, парализующее, изводящее. У тревоги нет возможностей, но мы захвачены ей. Как возможно все это. Существует ли тревога или названное ее именем заменяет что-то, что лишь навязано или придумано? Безусловно, тревога сама по себе заключает в собственном объеме множество определений, много слов; она всегда разная и без этого не была бы собой. Исчезает ли тревога со словами, как своими названиями? Исчезает в той же мере, как и всякое слово, как вещь, которая имеет название. Тревога по сей день носит в себе нечто существенное от природы слов, она не эфемерна, однако слишком слаба, чтобы удержать перманентную связь с собственным названием и тем, что мы под ним подразумеваем. Тревоге свойственно улыбаться в лицо своим провозвестиям и тут же в этой улыбке раствориться. Тревога как ветер по временам улавливаема, то как шум, то как прохлада. Тревога всегда на лице, которое мы не видим, она не очевидна как смена погоды, но она всегда стремится занять главное место в ту самую единственную минуту молчания – нашей совести. Удивительным образом она совмещается с последней, действует по ее логике, заменяет ее, становится ее функцией или ее эффектом, она мимикрирует под совесть и тем не менее она не она, хотя часто под ней понимается. Тревоги нет на самом деле, есть только вечное становление тревоги и тревога не будет в вечности, она уйдет, так как или растворится в вечной болезни совести или в вечном совершенстве ее исполнения.




  • Друг. Друг приходит и уходит, ничего не оставляя после себя; пустыня, на которой мы сеем смыслы уходившего общения. Стараемся приблизить его к себе, но выводы ускользают вместе со временем. Друг неповторим, потому он всегда несправедлив. В сущности справедливость здесь примешивается потому, что ей нет места в дружеском общении, справедливость моментально испаряется, как только соприкоснется с особого рода отношениями, которые мы привыкли называть дружескими. Существуют ли они вообще? Это слишком рациональный вопрос, требующий столь же далекого от правды ответа. Не гораздо ли лучше спросить у меня, что я вижу в окне, когда задумчиво смотрю на согнутые под ветром деревья, на темные тучи, на те образы, которые открываются во мне, заставляя спуститься на землю и додумать все недодуманное. Ты постоянно под бременем вопроса: как приблизиться к себе, сделать из себя резервуар, который бы наполнил тебя? Но вот, может быть здесь вкралась ошибка, так как нельзя наполнить себя, чтобы потом наполнить других. Но причем здесь другие? И причем здесь друг? Это слово мыслиться невероятно тяжело, в слово не вливается смысл, оно как будто уже наполнено им и при этом уже опустошено. Но у всякого слова есть оболочка, вот она и остается, она похожа на тоннель, мы входим в него и выходим, оглядываемся, стыдимся, идем дальше, что в сущности то же, что и возвращаемся. Надуманная проблема, а знаете почему? Потому что данное слово требует косвенного подхода и этот подход настолько часто употребляется, что друг оказывается самым актуальнейшим словом, какое может только быть, только осмысляется он под углом совсем других означающих, тех, с которых начинают мыслить в наши дни все. Обнаруживается, однако, что друг уводит нас от окончательного и подлинного решения, нужно идти сквозь это слово, чтобы прилепиться другим смыслам, могущим вернуть нам нас, подарить себя друг другу и избавиться от наваждения нужности/ненужности; и тогда по существу дела друг останется позади.




  • Люди. Люди говорят сквозь нехватку слов о самих себе. Они стараются сказать другим о других, но говорят о себе. В этом нет ничего странного. Это не особенность времени. Люди опрокидывают представления, которые складывались веками и провозглашают себя революционерами. На самом деле не было ломки установлений, были лишь люди. Чем дальше, тем больше я убеждаюсь, что все новое еще только впереди и конечно нет ничего заведомо данного. Стоит только посмотреть на какой-то знакомый объект мира, как становится ясно, что чего-то недостает самому миру, будто бы ему недостает этого самого объекта, который мы забрали у него в своем зрении. Так всегда поступают люди, они забирают, присваивают, добывают, избирают, вычленяют, слаживают вырезанное и лепят мир. Но мира у них нет, из обломков мира не возникнет новый, лишь стройный, слаженный, но не тот естественный, который им дает себя. Люди требуют нового понимания, нет им не нужно, чтобы их жизнь переворачивали верх дном, но дайте им понимание. Однако те, кто на это способен, будут смотреть на людей во все глаза и спрашивать: как такое возможно? Но поскольку эти «способные» на новое понимание сами ведь люди, значит и сами вопрошают о том же и в них корениться мысль, что такое возможно. И они сдаются под натиском людей, они не хотят быть выше их и тем не менее им удается совершать обманы. Однако есть другие творцы нового понимания, для которых жизнь важнее и они слагают письмена о творчестве человека, который вырос в среде людей, но был съеден ими и от того люди умирали, потому что у них слабые желудки.




  • Голова. Множество мыслей роиться в нас, они выстраиваются в какую-то стройную концепцию, потом опрокидываются поступлением новой информации, которую мы укладываем на старые места, но вдруг обнаруживаем, что не получаем ничего нового, ничего взамен того, что сложилось и устоялось. Так проходит жизнь, неизменно и постоянно мы находим себя в самих себе. Но что же? Неужели мы не движемся, вглядываемся в новые картины, видим новые лица, читаем свежие газеты и когда рассеивается туман в голове, то по-прежнему на старом месте стоят старые небоскребы. Повернем голову на триста шестьдесят градусов. Нет, что-то изменилось, и вокруг и в нас. Но что? Что-то стало свежее, мы стали восприимчивее, нас стали воспринимать как настойчивых чудаков, говорить, что не все в порядке у нас с головой. Может и так. Я вскрываю свою черепную коробку. Да, какие-то странные насекомые ползают по мозговым извилинам, все это я вижу в зеркале, моя голова наклонена, а глаза смотрят из подо лба, но я все вижу отчетливо. Не искажает ли зеркало истинного положения вещей? Подходит кто-то и удостоверяет, что все так и есть. Ползают какие-то мурашки. Я закрываю черепную коробку. С головой у меня все в порядке, но проверить, как обстоит дело с другими, у меня нет возможности. Приходится доверяться их словам о себе, но кто с готовностью будет говорить о себе, даже и о том, что с ними все нормально? Ведь норма еще не все, все скрыто не за занавеской нормы, но в хождении туда и сюда, в круговороте, в заботе ни о чем, в симпатиях и антипатиях, в чувствах и стрельбе взглядов. Задумываются ли люди о своей голове, может быть она вообще не на месте, может мы незаметно меняемся головами и уже давно перестали носить свою на плечах? Возможно, возможно. Но я не обращаюсь к ясновидцам за помощью, я ведь в здравом уме и принимаю меры предосторожности. На эти меры обречен каждый в отношении других и это праздник, который с нами всегда. Забудьте о повседневности и словах, все слова в голове, а, значит, слова скрыты. Можно ловить звуки, можно наблюдать вещи и окажется, не все уж так плохо в мире, где каждый скрыт от каждого и каждый друг на друга похож – имея голову на плечах, оставайтесь самими собой!




  • Гость. Сотканный из множества разных ощущений и чувств, противоречивых как наши взгляды на жизнь, скучный и неприступный, странный и величественный, таков гость. Он входит к тебе, иногда стучит, иногда нет; его поведение нельзя предугадать, он раздвоен также как и я, он не владеет собой, не соглашается действовать согласно однажды составленному плану, да такого у него никогда и не было. Он не похож на себя, не похож на тебя; его странности тебя не касаются, но и он не сможет разобрать, кто ты. Он следует одному правилу – не забываться и всегда быть начеку. Он вежлив и сострадателен, не сумасшедший, он готов пострадать, если потребуется, за свое вторжение, он справедлив, но ищет всегда только молчания, так как враг пустоты; нет такого дела, которое бы не было ему под силу, но нет и силы, которая бы заставила его действовать, он фатально свободен; он пришел в твой мир, сообщить тебе о тебе, о твоей власти над самим собой, над природой вожделений и соблазнов, пришел сообщить, что их нет, что путь открыт, что все бедные и несчастные не таковы; что кладезь знаний опустел, и что никогда из него нельзя было насытиться вполне. Это вполне решает все. Нам не нужно многое, нам нужно лишь знать меру и в соблюдении этого баланса основная задача жизни. Но есть и другая мера, которая приоткрывает необъятный простор для страданий, власти над самим собой и силой возможностей. И вот тут то осуществляется миссия гостя: он не говорлив, напротив, мы как бы говорим своим взглядом – говори. Мы впились в него своим словом, готовым вырваться вот-вот. Он смотрит и все уже сказано; это после мы поняли, когда он ушел; нам стало плохо, как будто подступила тошнота, но вдруг все прошло, но прошло так, как будто еще не завершилось непонимание от встречи. И тогда осуществилось слияние доброты и понимания и успокоенности от встречи с гостем; он прошел через нас и оставил нам себя.




  • Истощение. Выволакивающее меня на простор вовсе не кажется таковым, это загвоздка в моей памяти. Я не могу вспоминать пережитое и потому кажется, что я погружен в многообещающее пространство людей, движений, чувств, общего всем хаоса. Трепещу от открывающихся мне возможностей, смело гляжу на все новое; да, теперь я вижу только что-то особенное и давящее прошлое уже не давит, оно не властвует, отступило. Но что должно было отступить? Я прожил свои малые дни как-то не так? Да, нет. С этим, пожалуй, не согласится никто, кому приоткрылось пространство возможностей, ведь то, что позади, ведет нас к тому, что впереди. Но сомнения не оставляют. Я испепелен собственным вниманием к себе, заставляю себя вспомнить хоть что-нибудь, что было бы подозрительным в общей чреде дней молодости и понимаю, что молодости нет. Ее нет вообще. Не прекрасный ли мазок, вполне импрессионистический?! Такой большой, размытый, сообщающий неясность любому представимому контуру. Так и мое прошлое, его уже нет. Одна усталость и она подозрительна; я истощен, опустошен, хотя, что я сделал для этого? О, в этом великая тайна истощения. Для того, чтобы истощиться, ведь не нужно что-либо делать. Но нужно ли для этого что-либо не делать? Как-то не так спрашиваю, внутри сопротивление такому спрашиванию; я в корне не прав, запутался. Это-то и есть истощение. Истощение это когда запутался и не можешь найти начал; так означает ли это в конце концов, что я развязался с прошлым? По-видимому, нет. Стоит скорбеть? Каждый жадно ищет ответ на этот вопрос, остаются лишь одни вопросы и это еще один признак истощения. Истощение граничит с крайностями, с отчуждением, с презрением к самому себе и миру, в котором себя находишь. Но и это проблематично, ибо истощенный не может найти себя в мире, он не может найти любой возможный мир. Наверно, потому, что возможных миров не существует, есть только один, и это не значит, что это тот мир, в котором мы живем, но однозначно, что этот мир живет в нас. Его не вытравить из нас, он нас гложет, против нас воюет и тот, кто наметил путь выхода из истощения, понимает, что он должен согласиться с этим миром, согласиться во всем и тогда он понят собой и мир его поддержит.




  • Жестокость. Он меня спрашивал об обыденном, о живом, о соединяющем нас с ним, о победах, рассказывал сам о себе и обо мне. Я думал, что знаю все его слова, они казались мне сделанными из присущего нам обоим понимания нас-из-нас. Я не ошибся, но больше нет сил находить чуткость, дарить свежесть своим взглядам, угашать прихоть, открывать дверь словам. Разве это жестокость, быть дальнозорким? Просто приходит время для нового качества отношений. Никто не печален, но кто-то обижен, он полагает, что жестокость это кто-то иной по отношению к нему, хотя я так не думаю. Жестокость это отношение нас самих к действительности, которую не мы породили. Но поскольку мы тоже можем порождать действительность, значит мы можем не порождать жестокость, и она зависима от нас. Как же быть с тем, что растет и развивается независимо от нас? Если отвернемся, жестоки ли мы? Не думаю, мы оберегаем существенное в нас, мы гневаемся, когда этого хотим, мы спрашиваем, когда на это есть силы и отвечаем, когда есть воздух в легких. Но воздух всегда должен оставаться в минимальном избытке, чтобы жить дальше после ответа. Я не просто живу, я еще дышу, я еще знаю и не могу не знать, а если кто-то жесток, то все вопросы пусть обратит к себе самому, в этом он найдет себя, прежде чем убедиться в жестокости окружающего мира.




  • Лицо 1. Я тревожусь по поводу характерных черт твоего лица, оно испещрено бугорками (впрочем, как это пошло сейчас сказал из-за того, что бугорки настолько частое явление, что нечего про них и говорить), через твой рот сквозит ветер, пролетает, проносится вихрем, скачет, подпрыгивает, а ты не шевелишься. Может быть ты мертва? Я обращаюсь к личности, к личности лица или лицу личности. Не знаю. Я страдаю от невозможности разобрать твое лицо, видеть его очертания, но одновременно оно совершенно ясно представлено мне, свет падает на лицо и оттеняет мельчайшие детали твоего кожного фасада. Ни капельки сострадания я не испытываю ни к себе, ни к лицу, усталость поглощает все возможности ответа и следования чему-то человеческому и изначальному и кажется, что ничего не происходит, а все уже случилось. Мне одновременно кажется странным, что твоя меланхолия продлится вечно, и я вечно буду ходить в магазин за одним и тем же продуктом, вовсе не питательным, только расстраивающем нервы. Но это же не продлится вечно, вечно не идет дождь, равно как и вечно он не отсутствует. Все растворилось в запахе дождя, все пролегло перед нами, наполнилось свежестью и веселостью ветра, он станет символом новой жизни и чувств, что вчера посетили нас, когда мы были вместе, но мысли наши ждали ветра, чтобы оседлав его, перенестись к нашим лицам.




  • Лицо 2. Твои слова, глаза, напряжение, которое ими создается. Запах, ощущения отраженные на лице. Куда оно направлено? Смотрит ли лицо куда-то? Думаю, оно движется без направления, оно застыло с момента твоего рождения и я не говорю о ком-то в отдельности. Лицо не зеркало души, лицо скорее зеркало себя самого. Лицо застыло в рефлексии над нужностью движения в направлении, выбирает его и это уже направление. Жизнь лица без направления есть собственно жизнь лица. Не всматривайтесь в фотографии с направлением, там не будет лица, равно как и там, где оно есть. Потому что оно есть якобы. Доверчивость, вот, пожалуй, главное что можно вычитать в лице без направления. В доверчивости есть движение, в нем есть различение на свое и мое, без всякого различия на свое и чужое, потому что только так ищется то, что сразу есть в лице, а, значит, есть в тебе. В тебе есть ты, в тебе есть лицо, но оно не застыло, однако и не движется. Лицо есть ты сам; прежде всякого взгляда в зеркало, ты застыл от удивления и уже потом ты не удивляешься, потому что уже как бы знал все увиденное давно. Наше время богатое на зеркальные отражения отобрало у нас лицо, но отобрало наивно; его нельзя забрать, его можно подменить, как думают некоторые. И ошибаются. Лицо лишено возможности подмен, нас не подменяют и мы сами тоже. Мы изначальны сами по себе и взгляд наш не выработан, потому что взгляд один и лежит он в другой плоскости, нежели лицо; лицо и взгляд сходятся, создают ощущение; оно нас запутывает и уводит, мы возвращаемся и находим вновь свое лицо и взгляд, не удивлены; просто иногда забывчивы и здесь срабатывает эффект чужого слова. Это слово лицо; и тогда бежим к зеркалу, удивляемся, замыкаемся, но не можем уйти от своего, свое при нас и потому другие его нам возвратить не могут. Ровная поверхность воздуха отражает нас, мы прорезаем воздух, идем навстречу ему и ветер проносит мимо нашего уха самое важное о нас, о чем давно задумывались и вот теперь обретаем и утешаемся. На время.




  • Да/нет. Есть разница, борьба, стратегии, но есть и нахождение между всем, что вообще возможно. Многие, которые оставляют за собой право вмешиваться во все, что можно помыслить, при этом забывая о том, что мыслить вообще невозможно, но можно лишь сопротивляться мышлению, - эти многие пытаются спекулировать на между. Ведь этого между вовсе нет, есть да и есть нет. Что это? Это то, чего нет, просто слова, может быть. Но к словам относится лишь то, что есть. Да/нет оставляем в покое для серьезных философов. Но есть другое, что я ищу в себе и что, думаю, отвечает за все, творимое мной и что я постигаю в молчании. Долго, достаточно долго для себя я молчу, потом начинаю приближаться к пониманию того, что же меня привело к молчанию и это невозможность быть безответственным. Что же? Я возвращаюсь к тому, с чего начал: к поиску единственного решения? О, да! Именно так, решение всегда одно, когда же мы прорываемся к решениям двойственным, решениям, которые можно переиграть, то вся действительность тонет в нематериализовавшихся решениях, которые просятся наружу нашего сознания-через-действия. Но действие уже совершено, и мы знали об этом. Страдание сопровождает нас на каждом этапе всех скачков от принятых решений к непринятым и обратно и вот здесь рождается великая ментальная фальсификация последних времен и заключается она в том, что мы говорим себе: я прав и тут же позволяем себя опровергнуть. Мы не утруждаем себя борьбой и разницей и даже не ищем стратегию и тут же на месте обманываемся, ведь давно мы уже погружены в стратегию игры, которую сыграли с нами по нашему почину, потому что только так вообще возможно впутаться в игру и игре проиграться.




  • Сон. Желание. Оно прерывается, складывается в ничто, сопровождает меня повсюду и я просыпаюсь, вспоминаю об увиденном, странном, потому что ненужном, потому что далеком. Воспоминание обжигает и мне придется нанести ответный удар, я готов к нему, уже не слышу ничего, что сделало бы возможным отступление; это какая-то беспросветная наглость, сон ослепляет мою волю, делает неслышными мои и только мои желания и приходится сдаваться. Но не навсегда, лишь на ночь и даже не на ночь, а лишь на время сна. Но и во сне я продолжаю бороться, возвышаюсь над своим величием, хотя куда уже дальше. Дальше величия есть мы; великим можно быть лишь во сне, а сон имеет свойство прерываться и тогда наступает трезвое утро и по-прежнему наглость не имеет предела, потому что переносится из нашего я на окружающее и присутствующее в нас мы. Но не исходим ли мы из мы, когда вступаем в область сна и значит мы уже всегда в нас, когда мы замыкаемся на собственном величии и вовлекаемся в сюжеты. Мы уходим от себя лишь эфемерно, как бы уходим, уходим не уходя и не унося ничего с собой, что могли бы унести, если бы вообще когда-либо что-нибудь носили с собой из того, что можно. Сон навевает нам остатки прежних состояний и это единственная правда, значит она неизбежна, значит неизбежно с нами остаемся мы сами и без мы. Нет, мы незримо присутствует, настигает нас в нашем мы сами и делает с нами все, что хочет. Или так только кажется? Да, кажется мы фатально свободны даже во сне, с нами не творится неизвестно что, мы сами творим все, что попадается нам под руку, и мы тоже попадаемся и мы творим мы.




  • Никогда. Никогда не случается с нами случайных вещей, они предсказуемы и наше удивление лишь удваивает нашу подозрительность к миру похожих, неразличимых, узнаваемых вещей. Вещи прячутся в потайном месте, мы заранее знаем его, но никогда не можем до конца выговорить это место, название этого места. Тогда мы хитро щуримся и спрашиваем, опять же как-то незаметно. А как возможно, что никогда не можем выговорить?; как возможно само никогда, если все происходит уже здесь и наше молчание разрывается потоком пониманий, и слов, и действий, и предположений?; как возможно предположить непредположимое, как возможно превознести непревозносимое? Это может иметь место в месте без места, это может иметь место в месте без времени, это может иметь место в-никогда. Никогда не исчезает, ведь то, чего нет, не может и появиться, что необходимо для того, чтобы потом исчезнуть. Но мы задаемся вопросом, почему есть такое слово никогда. И ответ найдет: потому что есть мы. Тогда мы ставим вопрос о зависимости, или быть может обусловленности друг другом – нас и никогда. И тогда вновь просыпается вопрос о связи нас и слов, а это уже более общая тема. Итак, никогда. Здесь открывается, тем не менее, более узкое пространство для развития мысли из такой странной взаимосвязи и даже без обращения к тематике времени и нас в нем. Итак, без слов и без времени – узнаем о себе и никогда. Я не могу пойти в лес, чтобы потом не сказать, что до того момента, как я туда пошел, я никогда туда не ходил. Но ведь я должен так сказать, то есть, что даже до того, как я пошел в лес, я там был. Конечно, меня там не было, но сказать, что никогда я там не был, будет некорректно, вернее будет онтологической ложью. Ведь в пространстве мыслимых вещей я есть всегда. Вот-вот, сейчас незаметно ворвусь во время, а ведь думал обойтись без него. Без времени в полном смысле обойтись не получится, но лишь временно побыть без него вполне возможно и без пространства. Итак, как бы развивалась наша мысль с вовлечением концепций времени и пространства понятно: я не мыслю себя онтологически в том, что есть, в категориях никогда, ибо в есть вещей появляюсь и я во всем многообразии сущего и без него нет меня и без меня нет вещей. Но никогда гнездится глубже, оно пронизывает властью небытия, которое властвует в нас, несмотря на наше бытие и это бытие смерти в нас, которая получила право о нас беспокоится, точнее лишать нас покоя. Смерть исчезнет для некоторых, которых сочтем большинством и которые переживают ее до времени и когда времени уже не будет, тогда не будет и смерти – для них. Но смерть сохранит себя в другом качестве для других – несчастных, которые выбрали свое никогда, еще будучи среди вещей; но когда не будет вещей, ничего онтического, тогда не будет ничего онтологического как никогда для тех, кто оставил позади себя вещи, смерть, пространство и время.




  • Суд. Я думал, что есть справедливость и есть суд; суд стал случайностью моей жизни, это подтверждается отсутствием справедливости и современность преподносит мне голые факты, которые я должен примирить с догмой, вычитанной в книжке. Все, что приуготовлено, то не случайно, суд не предуготовлен, значит он случаен; я не наблюдаю возмездия, я вижу жизнь, протекающую между пальцев, я вижу гнилые зубы, я вижу плевок, летящий мне в лицо, я вижу ухмылку, я вижу свой кулак, царапающий чью-то челюсть и вижу свой череп, который примяла арматура. Я вижу все и все мне не приоткрыто; не многое, а все закрыто от меня. Как же я хочу видеть суд? Как я могу судить? Но как тогда я могу и жить? Потому я не живу, живет нечто во мне, чуждое мне; нечто во мне меня чуждается и я сам чуждаюсь себя; но то, что во мне чуждается меня, не есть ли та самая часть меня самого, которая меня чуждается. Или: не есть ли нечто заведомо чуждое мне уже я сам, как я есть? Следовательно, есть неустранимые преграды, не дающие мне прорваться к себе самому и потому всякий суд с моей стороны, суд, который творится мной заведомо провальный; ибо я чужд себя и потому чужд всему, что решился судить. Не движет ли мной всего лишь чувство гнева, когда я сужу. О, нет; только не психологизм движет мной; психологизм наводит на ложные пути, отводит в сторону гневный взгляд. Но гнев заранее увел в сторону того, кто ему отдался. Вот – чуждое нам в нас, тем не менее, есть тайный взгляд нас самих на нас и тайное предуведомление для всех нас презирающих до невнимания, что мы особенные и не такие как они. Мы – сами. А они – наглецы. Чужое в нас не дает нам пользоваться самими собой, но тем более они не подвластны себе и если мы можем судить себя, то они и себя судить не могут, а будут судимы тем, что чуждо им, но что они никогда присвоить не смогут, а мы сможем и потому станем иными и от имени нашего будут судиться другие.